На дворе была нигилистическая эпоха, молодежь с откровенным равнодушием, если не враждебностью, относилась и к Вяземскому, и к памяти Жуковского. Поэтому и десять лет спустя после издания брошюры тираж ее пылился в книжных лавках.
И все-таки усилиями Вяземского осенью 1872 года двуклассное Народное училище имени В. А. Жуковского было открыто в Белеве, на Ершовской улице.
* * *
К Вяземскому в полной мере можно отнести одну из мыслей Н. И. Гнедича (из его «Записных книжек»): «Два предмета оживают в сердце человека при старости его: отечество и вера. Как бы они ни были умерщвлены в молодости, но рано или поздно воскресают…»[375]
В старости, отдав дань многим страстям и пережив неисчислимые скорби (из семи детей шесть умерли в детстве или молодости), Петр Андреевич Вяземский явил редкое мужество: говорить о своей жизни с покаянием и болью.
Я к старости дошел путем родных могил:
Я пережил детей, друзей я схоронил…
Талант, который был мне дан для приращенья,
Оставил праздным я на жертву нераденья…
Где воли торжество, благих трудов начало?
Как много праздных дум, а подвигов как мало!
Я жизни таинства и смысла не постиг;
Я не сумел нести святых ее вериг,
И крест, ниспосланный мне свыше мудрой волей —
Как воину хоругвь дается в ратном поле, —
Безумно и грешно, чтобы вольней идти,
Снимая с слабых плеч, бросал я на пути.
Но догонял меня крест с ношею суровой…
Прочитав в «Русском архиве» письма Батюшкова, Вяземский напишет редактору: «Другие будут читать эти письма, а я их слушаю. В них слышится мне знакомый дружественный голос. На него как будто отзываются и другие сочувственные голоса… В письмах Батюшкова находятся звездочки… Эти звездочки в печати то же что маски лицам, которым предоставляется сохранять инкогнито…
Восстановление имени моего наместо загадочных звездочек нужно и для истории литературы нашей. Оно хорошо объяснит и выставит напоказ, какие были в то время литературные и литераторские отношения, а особенно в нашем кружке. Мы любили и уважали друг друга (потому что без уважения не может быть настоящей истинной дружбы), но мы и судили друг друга беспристрастно и строго не по одной литературной деятельности, но и вообще. В этой нелицеприятной независимой дружбе и была сила и прелесть нашей связи… нашего нравственного братства…»[376]
Граф Канкрин говорил мне однажды, что в обществе гражданском и в совокупности государственного устройства все люди песчинки, из коих образуется и возвышается гора: разница только в том, что одна песчинка выше, другая ниже. Вот и я, незаметная и очень нижняя песчинка, заявляю существование свое в эпохе 1812-го года.
П. А. Вяземский. Воспоминание о 1812 годе[377]
«Война и мир». — Статья в «Русском архиве». — «Бисквитный» вопрос. — «Я один из братьев уцелел…»
После ухода старших друзей и почти всех ровесников Петр Андреевич остался одним из последних литераторов — участников событий 1812 года. Благодаря своей замечательной, почти фотографически точной памяти Вяземский был для историков и писателей ценнейшим экспертом. К тому же Петр Андреевич никогда не был склонен к сентиментальным преувеличениям и в своих воспоминаниях опирался не на чувства, а на факты. Но в обществе наступило время, когда историческая правда никому не стала нужна. Волна нигилизма смущала и великие умы.
Роман «Война и мир», который кажется нам незыблемым свидетельством о 1812 годе, при своем появлении[378] вызвал у Вяземского целый ряд возражений, которые он обоснованно изложил в журнале «Русский архив» (1869. № 1)[379]. Почему именно в этом журнале?
Ну, во-первых, редактор «Русского архива» Петр Иванович Бартенев был историческим консультантом и научным редактором Льва Николаевича Толстого в работе над романом «Война и мир». (Мало того: по договору, заключенному с Львом Николаевичем, Бартенев брал на себя все отношения с типографией, где печаталась книга, и предоставлял складское помещение для отпечатанных томов.)
Во-вторых, «Русский архив», основанный в 1863 году, был самым авторитетным историческим журналом. Вот как его оценивал в письме Бартеневу Ф. И. Тютчев: «Ни одна из наших современных газет не способствует столько уразумению и правильной оценке настоящего, сколько ваше издание, по преимуществу посвященное прошедшему».
Память 1812 года была для Бартенева священна. Он считал, что все высшие достижения русской культуры XIX века вызваны к жизни Двенадцатым годом. «Пушкин, Тютчев, Хомяков, Глинка, — говорил Бартенев, — это искры Божьи, выбитые из груди России грозою 1812 года»[380].
Кстати, отец редактора «Русского архива», Иван Осипович Бартенев, участвовал в Бородинском сражении, дослужился до подполковника Арзамасского конно-егерского полка и умер, когда сыну было всего пять лет[381].
«Так мало осталось в живых, — писал Вяземский в „Русском архиве“, — не только из действовавших лиц в этой народной эпической драме, громко и незабвенно озаглавленной: „1812 год“, но так мало осталось в живых и зрителей ее, что на долю каждого из них выпадает долг подавать голос свой для восстановления истины, когда она нарушена. Новые поколения забывчивы, а читатели легковерны, особенно же когда увлекаются талантом автора. Вот почему я, один из немногих, переживших это время, считаю долгом своим изложить, хотя бы по воспоминаниям моим, то, что было, и как оно было…»[382]
Как один из первых читателей романа, Бартенев сообщал Вяземскому: «В „Войне и мире“ действительные лица только старый князь Волконский (сосланный Павлом в Архангельск) — дед автора, княжна Мария — мать автора, молодой граф Ростов — его отец и старик Ростов — его дед; Денисов — Денис Давыдов и Долохов; все остальное вымысел, по словам графа Толстого…»[383]
Вяземский высоко ценил дарование Толстого и не ставил под сомнение свободу художника изображать в романе своих предков так, как они ему видятся. Его волновало другое: предвзятое отношение автора к некоторым историческим личностям. Вяземский считал, что Толстой оказался связан «передовыми» веяниями эпохи, которые и принудили гениального художника изменить чувству меры, вкуса и самой правде жизни.
«Книга „Война и мир“, за исключением романической части… есть, по крайнему разумению моему, протест против 1812 года, есть апелляция на мнение, установившееся о нем в народной памяти и по изустным преданиям, и на авторитет русских историков этой эпохи. Школа отрицания и унижения истории под видом новой оценки ее, разуверения в народных верованиях — все это не ново. Эта школа имеет своих преподавателей и, к сожалению, довольно много слушателей. Это уже не скептицизм, а чисто нравственно-литературный материализм. Безбожие опустошает небо и будущую жизнь. Историческое вольнодумство и неверие опустошают землю и жизнь настоящего отрицанием событий минувшего…»[384]
Вяземский увидел недопустимый произвол в том, что писатель заставляет исторические персонажи действовать в соответствии со своим художественным и идейным замыслом, не считаясь с тем, как эти люди поступали в реальности. Особенно не повезло в «Войне и мире» императору Александру.
Помню, еще в школьные годы «сцена с бисквитами» вызвала у меня смутное недоверие, если не отвращение. Нам задали на дом проанализировать эту сцену. Я любил литературу и Толстого, но тут споткнулся. Даже выписывать цитаты было мучением. Сейчас я догадываюсь, что высокое чувство, рожденное в мальчишке предыдущим повествованием, на этой странице было внезапно оскорблено.
Можно представить, что чувствовал, читая про бисквиты, бородинский ветеран князь Вяземский, который не только близко наблюдал императора, но в 1817–1819 годах был одним из его ближайших сотрудников по подготовке конституции. «А в каком виде представлен император Александр, — с горечью писал Петр Андреевич после прочтения „Войны и мира“, — в те дни, когда он появился среди народа своего и вызывал его ополчиться на смертную борьбу с могущественным и счастливым неприятелем? Автор выводит его перед народ — глазам своим не веришь, читая это, — с „бисквитом, который он доедал“. „Обломок бисквита, довольно большой, который держал государь в руке, отломившись, упал на землю. Кучер в поддевке (заметьте, какая точность во всех подробностях) поднял его. Толпа бросилась к кучеру отбивать у него бисквит. Государь подметил это и (вероятно, желая позабавиться?) велел подать себе тарелку с бисквитами и стал кидать их с балкона…“