не всегда, а у чиновников не хватало ресурсов для обеспечения контроля. По-разному вели себя и караульные солдаты, и монастырские власти: они могли издеваться над вверенным им душевнобольным человеком и пользоваться его беспомощностью, а могли, если это почему-то было выгодно, смотреть на его поведение сквозь пальцы.
В середине века упоминания кандалов и телесных наказаний из приговоров постепенно исчезают, и по крайней мере во второй половине XVIII столетия, как видно на примере Спасо-Евфимиева монастыря, режим содержания в монастырях не отличается какой-то особой суровостью и очевидно мягче, чем в медицинских учреждениях Парижа и Лондона, где содержались не политические преступники, а просто душевнобольные. Ничего неизвестно о том, чтобы в России существовали практики демонстрации сумасшедших для потехи публики, подобные описанным М. Фуко применительно к Англии и Франции [459]. Так, обитатели знаменитого лондонского Бедлама, по словам Дж. Эндрюса и А. Скалла, были «действующими против своего желания актерами в театре, где толпы посетителей могли наблюдать результат (и цену) аморальности, разрушения человеческого интеллекта, скорбного уныния и ярости бреда» [460]. По словам тех же авторов, к XVIII веку в Англии уже давно произошла коммерциализация обращения с душевнобольными, порожденная «растущим спросом со стороны высших классов на систему частного призрения, которая освободила бы их от чреватых неприятностями и непереносимых отношений и изолировала бы их от глаз общества», что наряду с финансовыми возможностями представителей этих классов послужило катализатором создания заведений для сумасшедших [461].
В России же некоторые безумцы, попадавшие в органы политического сыска, вовсе не подвергались изоляции, а, напротив, отдавались на попечение родственников. Причем, как показали С. О. Шаляпин и А. А. Плотников, и эта практика существовала уже в XVII веке. Исследователи пришли к выводу, что:
Анализ обширного актового материала, раскрывающего практику содержания умалишенных преступников в монастырях в XVII столетии, позволяет установить, что судебные инстанции (как церковные, так и государственные) того времени уже ставили возможность применения того или иного наказания в зависимость от тяжести психического состояния и наличия его обострения в момент совершения правонарушения. В целом правовая практика допетровской России шла по пути смягчения наказания умалишенным, вплоть до его полной отмены в некоторых случаях. Сама практика замены жесткого уголовного наказания, предусмотренного законом, заточением в монастырь уже свидетельствует о стремлении вывести умалишенных преступников из-под прямого действия уголовно-карательных мер [462].
Однако в этой связи напрашивается вопрос: если речь идет о фактической декриминализации преступного деяния, совершенного в состоянии невменяемости, то следует ли в принципе рассматривать заключение в монастыре как вид наказания? Ведь в этом случае таковым стоит считать и помещение в более позднее время в доллгауз или иное медицинское учреждение, в то время как в обоих случаях речь идет об изоляции с целью защиты общественной безопасности — будь то от буйного поведения или от политически опасных высказываний. Причем по крайней мере во второй половине века власть четко артикулировала, что человек посылается в монастырь для излечения. Понятно при этом, что никакого медицинского персонала в монастырях не было, как не было и лечения в современном понимании. Но подобный подход основывался на представлениях того времени и отражал уровень развития медицинских знаний о психических расстройствах, хотя уже Г. Ф. Миллер в своем проекте доллгауза 1762 года, как упоминалось, высказывал мнение, что священники не могут способствовать излечению душевнобольного. Сказанное не означает, конечно, что заключение в монастыре вовсе не использовалось в качестве наказания за те или иные правонарушения, но и в этих случаях эта форма наказания людей престарелых и физически недееспособных, но здоровых психически, была, как правило, мягче, чем предусматривал закон [463].
Еще один аспект изученных документов связан с работой самих органов политического сыска России XVIII века. В посвященной этому вопросу обширной исследовательской литературе Преображенский приказ, Тайная канцелярия и Тайная экспедиция Сената предстают в основном как воплощение исключительно репрессивного характера государства. Однако в действительности следователи по большей части действовали в соответствии с законом, который предусматривал жестокие кары всякому, кто в понятиях того времени представлял угрозу государственной безопасности, а жестокость как таковая отнюдь не была самоцелью. Соответственно, правильнее говорить о репрессивном характере законодательства. Об этом в историографии также написано немало, но исследования последних лет показали, что практика наказания, например, за уголовные преступления была мягче, чем предусматривал закон, и, более того, мягче, чем во многих европейских странах раннего Нового времени, а судьи во многом руководствовались здравым смыслом [464].
При этом можно видеть, что на протяжении столетия к самим угрозам государственной безопасности относились все более трезво, рационально, а практики обращения с подследственными постепенно гуманизировались. Несколько иной, чем принято считать, предстает, по изученным документам, и роль секретаря Тайной экспедиции С. И. Шешковского. Он, конечно же, участвовал в следственных процедурах, но в 1760–1770‑х годах его роль была скорее вспомогательной, второстепенной, а главная роль в ведении следствий и составлении приговоров принадлежала все же А. А. Вяземскому. Известный вопрос: «Каково кнутобойничаешь, Степан Иванович?», с которым при встрече якобы обращался к Шешковскому Г. А. Потемкин, был, скорее, своего рода дежурной шуткой. Причем само слово «кнутобойничаешь» являлось эвфемизмом, под которым подразумевалась всякая розыскная деятельность. И уж конечно, выносившиеся приговоры о наказании кнутом приводил в исполнение не сам секретарь Тайной экспедиции. Сказанное не противоречит известным случаям, когда Шешковский выполнял личные указания Екатерины II о наказании провинившихся придворных дам, а в 1780‑х годах его роль постепенно возросла, и он самолично вел важные политические дела, хотя и под неусыпным контролем императрицы.
Изучение дел тайных безумцев XVIII века, дополняя картину прошлого новыми, пусть и мелкими деталями и открывая в ней слабо изученные пока стороны, вновь подтверждает выводы, сделанные в последние годы многими исследователями России раннего Нового времени. Выводы о том, что социальная действительность этого периода русской истории была сложнее, чем принято считать в историографии. Историкам предстоит еще много сделать для воссоздания всего ее многообразия, вводя в научный оборот новые комплексы исторических источников, формулируя новые вопросы к уже известным и расширяя предметное поле своих исследований.
Приложение
1. Сон пастора Бурмейстера
На день, в которой государыня короновалась <…> что он сидел за <…> великолепным столом. На правой руке от него при конце стола сидела дама, которая