Отец продолжал умолять. Наконец Габричевский, раздосадованный назойливостью позднего посетителя, отказал наотрез, но поинтересовался узнать фамилию назойливого просителя. Отец назвал себя. Последовала пауза. Затем совсем другим голосом доктор проговорил: «Подождите меня, сейчас я еду. К вам — я обязан ехать».
Уже сев в сани, Габричевский объяснил отцу значение своей фразы. Когда он, впервые увлекшись идеей противодифтеритной вакцины, начал экспериментировать и ему понадобились деньги, всюду, куда бы он ни обращался, получал отказ — единственный человек, который сразу пошел к нему навстречу, был мой дед.
Габричевский сделал мне прививку и лиший раз доказал эффективность своего нового способа лечения дифтерита.
Я быстро поправился, и моя болезнь через некоторое время совершенно изгладилась из памяти моих родителей.
(В 1899 году, когда мне было три года, они решили предпринять заграничное путешествие, оставив меня на попечение отца матери и ее сестер — барышень.
Именно с этого периода начинаются мои отрывочные воспоминания.
Весьма вероятно, конечно, часть этих воспоминаний осталась в памяти благодаря возобновлению тех же впечатлений впоследствии.
Характерно, что в моих воспоминаниях того времени люди играли самую последнюю роль и для меня они все немые — я не помню ни что они говорили, ни звука их голоса, ни даже их наружности… Звери — собаки, кошки, птицы — остались больше в памяти, но тоже довольно смутно. Ярче всего запомнились комнаты, вещи и непонятные звуки, вроде игры на рояли или цокание биллиардных шаров.(…)
Семья деда жила на другом конце города на Введенской площади в Преображенском, в старинном доме — особняке. Вход в дом был со двора в небольшую прихожую, оттуда несколько ступенек вели вверх, сбоку стояла жардиньерка с растениями — ее особенно хорошо помню. Затем была какая-то нелепая комната вроде гостиной, откуда был ход в кабинет деда — это было святое святых дома — там было много интересного, множество разных карандашей и ручек, аккуратно разложенных на столе, чучела волков и какая-то сложная электрическая машина с железной щеткой для зажигания папирос, которая, по-моему, не действовала. Далее были еще какие-то комнаты, которых не помню. Наша детская половина помещалась в другом конце дома. Ее помню плохо. Хорошо помню комнату моих теток барышень со множеством котильонных значков, пришпиленных к стене, — это были предметы моей зависти. Помню узкую лестницу, с перилами в виде бархатных шнуров, которая вела вниз — по ней ходили в столовую. Перед столовой была курительная комната с гобеленами на стенах, изображавших сцены охоты. Столовая была огромная комната, в которой стояла рояль, на которой иногда играли тетки и дядя. Со стороны сада в столовой был витраж — на цветных стеклах были изображения каких-то людей. Где-то еще помещалась биллиардная, и я помню, как иногда дядя с кем-то катал палкой по зеленому столу большие белые шары, издававшие сухой лязгающий звук. Помню большую собаку, сенбернара Бенгура, но это был страшный зверь, с которым короткого знакомства я не вел. В более близких отношениях я был с канарейками, висевшими у домоуправительницы деда, старушки Варвары Семеновны. Помню отдельные вещи, дверные ручки в виде птичьих лай светлой бронзы, держащих граненые хрустальные шары, плевательницы из орехового дерева, стоявшие по углам с медными нажимами внизу. Было очень интересно хлопнуть по ним ногой, чтобы плевательница открыла рот. Помню какой-то ореховый стол, под которым на нижнем переплете в центре была мягкая темно-красная, стеганая штофная подушка для ног. Хорошо осталась в памяти обивка стульев со сценами из китайской жизни. Китаезы на ней делали всякие забавные штуки — удили рыбу, ходили гулять, пили чай и т. д.
Помню обширный сад с оранжереями, фруктовыми деревьями, речкой Синичкой, конюшнями и псарней, где была масса охотничьих собак деда и дяди. На речку и на пруд на фабрику дед ходил ловить рыбу.
Вот, пожалуй, все, что я помню от того далекого времени…
О первом своем житье у деда Носова, почти непосредственно после моей тяжелой болезни, я, естественно, ничего не помню. Тогда мои родители покинули Москву на короткий срок — они уехали в Нижний Новгород, подкинув меня сестрам матери, а главным образом домоуправительнице деда Варваре Семеновне, так как дед сам также ездил на открытие ярмарки.
Родители никогда бы не отважились оставить меня одного в Москве, если бы предстоящее событие не было столь большой исторической значительности. В этом, 1896 году, впервые в истории России, царь лично открывал ярмарку-выставку*. Это было уже не интимное признание значения купечества исподтишка, типа посещения Александром 11 головы Королева, а широко разрекламированным событием государственного, даже мирового значения. Правительство официально признавало наступление новой исторической эпохи — эпохи русского капитализма.
Купечество отдавало себе полный отчет в значимости происходящего. На этот раз весь его цвет собрался в городе Минина. Из молодого поколения купцов была выделена личная охрана царю. Молодежь отбиралась по росту, по пригожести, по отесанности. Все они были одеты в костюмы рынд и стояли в почетном карауле по пути следования императорского шествия. Тончайшего белого сукна, дорогого горностаевого меха и подлинных драгоценных самоцветов не пожалели старики, чтобы одеть своих наследников*. Ради такого события тряхнули мошной и пустили пыль в глаза скудеющему дворянству: дескать — знай наших! В числе этой охраны был и брат матери, мой дядя — Василий Васильевич Носов. Молодой царь тогда очаровал купечество простотой своего обхождения и личного обаяния. В то время в него верили, на нем строили свои надежды на будущее.
Видимо, и выставка произвела впечатление на царя, не ускользнули от его внимания и красавцы рынды, его охранявшие. Не явился ли отголоском этого впечатления знаменитый костюмированный бал в Зимнем дворце, данный царем более десяти лет спустя.
После приезда моих родителей из своего заграничного путешествия 1900 года они переехали со мной в новый, только что отстроенный дом, в котором и протекла моя последующая жизнь.)
Дом этот был воздвигнут рядом со старым зданием, в котором я родился на месте знаменитых королевских садов, занимавших целый квартал. Сад этот был того же тина, что и деда Носова, но еще более обширный, также с оранжереей, огородом, фруктовым садом, беседками, цветниками и прочими купеческими затеями, вызванными игнорированием дач и нелюбовью к передвижениям. Старуха Королева, продавая владенье, как особым достоинством своей земли хвасталась перед покупателями наличием поглощающих колодцев. Конечно, это сообщалось но секрету, так как это «достоинство» уже преследовалось тогда законом. Поглощающие колодцы были своеобразные скважины в земле, обладавшие способностью всасывать в почву все, что в них попадало, Благодаря этому владельцы участков с такими особенностями грунта были избавлены от трат по вывозу мусора со своего владения. Вся эта отвратительная грязь сваливалась в колодец и исчезала. А там дальше владельцу было наплевать, что впоследствии это попадало в подземные ключи, питавшие многочисленные тогда колодцы питьевой водой. Впоследствии эти поглощающие скважины чуть не сыграли с нами дурную шутку.
В этом новом доме мои воспоминания постепенно начали принимать более конкретные формы.
Вначале они были как бы продолжением первых воспоминаний. Помню процедуру топки печей и заправки керосиновых ламп, помню дворовых шавок Мухтара и Мушку, помню оказии к деду Носову — телефона тогда не было и если надо было что-либо сообщить из Кожевников в Лефортово, то посылался посыльный с той или другой стороны. Затем в памяти постепенно возникают образы моей няньки Марии Ананьевны, толстой, неповоротливой старухи, дочери аракчеевского кантониста 1* ; кухарки Авдотии Степановны, когда-то крепостной, жены бывшего николаевского солдата — севастопольского героя. Он был большой мастак сооружать мне игрушки и рассказывать необыкновенные вещи, но помню лишь, к сожалению, процесс рассказывания и слушания, но не содержание. Кроме того, помню столяра Василия, степенного, аккуратного и дотошного мастера своего дела, являвшегося как бы старостой всей прислуги. Он держался старинных правил — не разрешал молодой прислуге хохотать и громко смеяться во время общего обеда — выгонял из-за стола, ходил каждую субботу в баню, имел очень длинную черную бороду, которую не стриг и почему-то стеснялся и, заворачивая ее вдвое, прятал за ворот рубашки. Он носил очки с тесемкой сзади, был лыс и толст, за что назывался дядей Василием Пузано-сом. Помню, меня поражало его собственное достоинство и ровность обращения — он одинаково говорил и с прислугой и с отцом. Мы с ним были большие друзья, и он часто мастерил мне между делом какой-нибудь пустяк по моему заказу или рассказывал о Суворове, Балакиреве и Илье Муромце.