Осторожно и деловито, упрямо и страстно, подкрепляя порой указы палкой, Фридрих Вильгельм I поднял страну, причем сам, собственными силами, без иностранных кредитов и займов. Каждый новосел получал столько пашен, лугов и пастбищ, сколько требовалось его семье, чтобы позже, по прошествии нескольких лет, платить государству налоги. Эта комбинация попечительской и налоговой политики дополнялась мерами по защите неимущих. Дворянству, получившему от короля привилегию служить армии и государству, не разрешалось приобретать бесхозные крестьянские земли. Если же обнаруживались одна-две гуфы[45] крестьянской земли, ставшие юнкерскими, Фридрих Вильгельм требовал от помещика исполнения обычных крестьянских повинностей и оброков.
Таким и видели короля изо дня в день на его рабочем месте: он возрождал страну и превращал ее в рациональное государство, управляя ею как «наместник Бога» и как «великий хозяин». Беспощадный и к знатным, и к простым, он был деспотичен и нетерпелив: рвение короля не знало границ. За каждого крестьянина, за каждого бедняка, заселявшего брошенные земли, за каждого переселенца, принятого королем в свою страну, он горячо благодарил Бога — но при этом все делал сам! Со страной король делал то же, что с обширными болотами и пустырями: он ее возделывал. Он превратил в рай не одну лишь Восточную Пруссию. Торфяные болота Хафельланда — семьсот квадратных километров равнины между реками Хафель и Рин — он осушил с помощью двух главных и множества обводных каналов. Болота, примерно равные по площади всему Берлину, превратились в пашни и пастбища, и на этой земле смогли начать новую жизнь тысячи семей.
В одном из писем к старому князю Леопольду Фридрих Вильгельм говорил: «Власть в этом мире — всего лишь труды и мучения». Ради страны и народа король действительно провел жизнь в трудах и мучениях. Наследнику он оставил десять миллионов талеров в казне и ни пфеннига долга, 75-тысячную армию, с которой он не устроил ни одной войны, и два с половиной миллиона подданных, трепетавших перед королем и не любивших его, но имеющих верный кусок хлеба и работу.
Через полвека после смерти «Великого хозяина», в 1790 г. в Йене вышел немецкий перевод французской книги, изданной в Лондоне двумя годами раньше и привлекшей внимание всего мира. Она вышла из-под пера одного из вождей Французской революции, знаменитого графа Мирабо, и называлась «De la Monarchie prussiene».[46] То, что написал в этой книге Мирабо — революционер, внимательный наблюдатель, — и по сей день остается лучшим из всего сказанного о трудах Фридриха Вильгельма I и его сына, сказанного со знанием дела и с учетом исторической ситуации:
«Прусская монархия заслуживает симпатии всего мира. Она — великолепный и грандиозный шедевр, над которым в течение веков трудились гениальные мастера. Она прекрасно обустроена. Ее дух — дух порядка и регулярности. Свобода мысли и веротерпимость торжествуют здесь. Гражданские свободы широки настолько, насколько они вообще могут существовать под неограниченной властью одного человека. Самый крупный пережиток варварства в этой стране — кабала (крепостное право и личная зависимость. — Примеч. авт.), удерживающая значительную часть крестьянства. Она обладает армией, и этой армии нужна лишь легкая доработка, чтобы стать совершенной. Наконец, ее свод законов — образец для всей Европы, хотя никто еще к этому образцу и близко не подошел. С закатом Пруссии исчезнут и забудутся все эти блага, а искусство быть королем впадет в детство».
Начиная с 1728 г. Фридрих Вильгельм был тяжело болен. Остается только удивляться, как сумел он править еще двенадцать лет. Почти каждый его день был полон «трудов и мучений».
В 1734 г. врачи применили экспериментальный метод лечения: пытаясь избавить короля от водянки, они сделали на его ногах глубокие надрезы. В 1739 г., во время инспекционной поездки по Восточной Пруссии, давно зажившие надрезы открылись и сильный приступ лихорадки лишил короля подвижности. Умирающего, издающего стоны короля привезли в Берлин. О его традиционном охотничьем сезоне в Вустерхаузене нечего было и думать. Медики лишь задумчиво качали головами: они не верили, что король переживет зиму.
В октябре Фридрих Вильгельм собрался с силами и приказал отвезти себя в Потсдам. Его едва смогли перенести в карету: настолько сильные боли он испытывал, имея к тому же огромный избыточный вес. Но король хотел еще раз посмотреть на Потсдамский гвардейский полк.
В парке между дворцом и гарнизонной церковью полк прошел перед ним торжественным маршем. Впереди шли барабанщики и флейтисты, игравшие марш князя Леопольда: «Так живем мы, так живем мы, так живем мы во все дни». Следом торжественно вышагивали гренадеры — каждый не ниже 1,85 метра ростом. Опираясь на палку, король отдал им честь. Придворный из свиты кронпринца, барон фон Бильфельд, наблюдавший эту сцену, писал: «В молодости он, должно быть, выглядел гораздо лучше, но сейчас от той внешности не осталось и следа. Его лицо переливалось красными, синими, желтыми, зелеными оттенками. Круглая голова короля лежала прямо на плечах; он обладал невысокой и приземистой фигурой».
Смертельно больного короля снова отвезли в Берлин. Зима 1739/40 г. оказалась одной из самых суровых в XVIII столетии. Вино в погребах превращалось в лед, птицы на крышах и деревьях замерзали целыми стаями. Трескучие морозы продолжались до апреля 1740 г. Изо дня в день мучения короля только усиливались. Он чувствовал приближение смерти, в феврале написав князю Леопольду: «Я собираюсь умирать». Хотя король и не мог встать с постели, он продолжал работать. «Короли, — говорил он, — должны быть выносливее других людей». Если короля посещали музы, он занимался живописью («in tormentis pinxit») или мастерил ящички из липового дерева, при этом так энергично работая молотком, что стук его был слышен за пределами дворцовой площади.
Март принес королю некоторое облегчение. Фридрих Вильгельм стал снова посещать свою любимую Табачную коллегию. Однажды туда без предупреждения вошел кронпринц. Все присутствующие встали, хотя уже давно, следуя неписаному закону, в Табачной коллегии никто никогда не вставал, даже если входил сам король. Фридрих Вильгельм вышел из себя: как, они уже заигрывают с «восходящим солнцем»?! Он тотчас отправился на своем кресле-коляске в спальню и передал всем оставшимся приказ разойтись.
В апреле, когда холода прошли, король собрался в Потсдам. Он знал, что больше не увидит Берлин («Прощай, Берлин! Хочу умереть в Потсдаме»), и потому раздал бедным сто тысяч талеров. Едва приехав в Потсдам, он вызвал священников Ролоффа и Кохиуса. Они должны были молиться в присутствии короля, а тот повторял их слова громким командным голосом.
Фридрих Вильгельм постоянно звал Софью Доротею, свою возлюбленную «Фикхен». Она держала его за руку, присев на кровать. Благочинный Ролофф сменял Софью Доротею и вел с королем беседы на религиозные темы. Ролофф упрекал короля в неправедных делах, снова и снова напоминая ему, что, ужесточая приговоры, он грешил не столько перед людьми, сколько перед Богом. Фридрих Вильгельм казался глубоко потрясенным. Он терпеливо сносил упреки и, уж конечно, не угрожал пастору ни кулаком, ни палкой. Ролофф сообщал: «Король совершенно перестал сдерживаться и, когда речь заходила о признании грехов и раскаянии в них, использовал экспрессии (резкие формулировки. — Примеч. авт.), крепче которых не может и быть. Перечисляя грехи, он пускался в такие подробности, что я молил его воздержаться, ибо тайная исповедь у нас не принята».
Ролофф остался доволен благоразумием короля. Но когда он попробовал заставить Фридриха Вильгельма признать себя величайшим грешником из всех монархов, король запротестовал: ведь он всегда был верен своей жене, и короля нельзя судить так же, как частное лицо. Ролофф свидетельствует: «Когда я все же попытался переубедить его, erat altum silentium (он немного помолчал. — Примеч. авт.), а затем вернулся к мысли о некоторых преимуществах королей перед партикуляриями (частными лицами. — Примеч. авт.). Снова и снова он пытался оправдать свои деяния».
Ролофф и Кохиус объясняли королю: он должен простить врагов, если хочет заслужить вечное блаженство, и тот наконец с этим согласился. Но тут же Фридрих Вильгельм исключил из числа прощенных им врагов своего шурина, английского короля Георга II. Он ударил ладонью по постели и закричал: невозможно простить такого поганца, комедианта, принесшего ему столько горя! Священники настаивали на своем, и наконец король согласился: пусть Софья Доротея напишет брату, что на смертном одре он его простил. «Но она должна написать, — гневно прокричал король, — я простил его, когда был уже мертвым, совсем мертвым!»