Тот факт, что под именем «бьярмов» Стурла подразумевал именно обитателей Восточной Прибалтики, следует из его рассказа о последнем «походе в Бьярмаланд», имевшем место около 1222 г., когда на оставшихся зимовать путешественников «напали бьярмы и перебили всех корабельщиков» из-за того, что последние «не поладили с конунгом бьярмов»[661]. Поскольку эта сага хорошо знает «конунга Хольмгарда» (Новгорода) Александра (Невского) и его брата Андрея (Ярославича), «конунга Суздаля», находящихся в «Гардарики», ни первый, ни второй не могут быть тем «конунгом бьярмов», с которым вышла ссора путешественников. Таким образом, попытки скандинавистов объявить этот «поход в Бьярмаланд» — походом «в Подвинье (или шире: Беломорское побережье)»[662], к тому времени давно и прочно вошедшими в состав земель Новгородской республики, оказываются ничем не оправдываемой фантазией.
Итак, суммируя изложенное, хочу еще раз повторить, что в земле «беормов» Отера/Оттара, «Бьярмаланде» скандинавских саг и «Биармии» датских хроник со «святилищем Йомали» с наибольшей вероятностью следует видеть побережье Рижского залива («Гандвик») и низовья Западной Двины (Вины/Дуны), а под «бьярмами» — обитавших там ливов (и, возможно, куронов/куршей). Другими словами, лексема «бьярмы» оказывается псевдоэтнонимом, почему в поздних сагах можно встретить ее распространение на самые различные ‘прибрежные народы’, а сам «Бьярмаланд», по мере насыщения его фантастической информацией — далеко на севере, за пределами известных европейцам территорий. Вместе с тем, определение действительно-то местоположения и содержания Биармии/Бьярмаланда скандинавских саг переводит все утверждения о плаваниях скандинавов в Белое море и в устье Северной Двины ранее начала XV в. в разряд политических спекуляций, преследующих определенные территориальные притязания, как об этом справедливо писала в своей работе о сагах Т. Н. Джаксон, что:
…вопрос о Бьярмии не является частным вопросом исторического изучения саг. Обязанный своим возникновением «прихотливому сплетению различных националистических тенденций» (? — А. Н.), он не раз приобретал острое политическое звучание: в конце 1920-х годов, в период борьбы коми-националистов за изменение политического статуса своей республики; в конце 1930-х годов, когда «из сказки о „великой Биармии“ как могущественном Западнофинском государстве вырастали претензии финляндских фашистов на „великую Финляндию до Уральских гор“»[663].
Тем большее удивление может вызвать следующая за этими словами попытка Джаксон дискредитировать «дилетантскую статью о Бьярмии писателя А. Л. Никитина» (который, как известно, отрицал саму возможность появления скандинавов на Белом море ранее XV в.), якобы «послужившую поводом к искаженному толкованию советской исторической науки», опираясь при этом на беспрецедентное по своей наглости выступление норвежского «историка» Х. Станга[664], который пригрозил России «серьезными осложнениями в отношениях между нашими странами», если высказаный А. Л. Никитиным взгляд будет принят на вооружение «советской исторической наукой». Этот второй политический донос Т. Н. Джаксон тоже не был услышан «власть предержащими», но отмежевание от возможной «крамолы» со стороны Отдела истории древнейших государств Института истории АН СССР после окрика норвежского «историка», как это можно видеть по работам сотрудников Отдела, последовало незамедлительно уже в том же 1978 г.
И всё же, несмотря на столь серьезные предупреждения с норвежской стороны и «санкции» со стороны отечественных скандинавистов, рискну повторить, что ни Биармия/Бьярмаланд скандинавских саг, ни «святилище Йомали», ни поездки скандинавов к «бьярмам» в X–XI вв. не имели и не имеют никакого отношения к собственной истории России, будучи для нее лишь навязанным извне историографическим фантомом, преследующим цели, далекие от подлинной науки.
О специфике изучения источников раннего периода русской истории
Рассмотренные на предшествующих страницах многочисленные примеры ошибочного и прямо фантастического отражения прошлого в источниках, служащих основанием для реконструкции событий ранней русской истории, с неизбежностью ставят вопрос о методике изучения самих источников. В том, что здесь имеет место определенная специфика, убеждает множественность толкований одних и тех же фактов, а вместе с тем и повторение исследователями одних и тех же ошибок своих предшественников при оценке того или иного сообщения, почерпнутого из летописи, которое становится доминантой последующих выводов. Происходит так потому, что работа историка опирается на текст и определяется текстом исторического источника в широком понимании этого слова. Для ранней русской истории таким основополагающим источником служит текст ПВЛ, представленный исключительно своими поздними списками, поэтому его реконструкция всегда остается только более или менее остроумной гипотезой, как это можно видеть на примере многих работ А. А. Шахматова и его последователей.
Между тем, такой искаженный ошибками, сокращениями и переосмыслениями редакторов и переписчиков текст часто несет в себе еще и фрагменты чужих, инкорпорированных текстов, адаптированных к новому окружению. Для средневековых литератур т акое «плагиаторное» использование текстов предшественников было правилом, о чем писали многие исследователи. В отношении древнерусской литературы особое внимание этому факту было уделено В. М. Истриным, который писал, что «когда те или другие, политические или общественные события настраивали древнерусского человека определенным образом и он чувствовал потребность выразить это настроение на бумаге, то далеко не всегда приступал он к составлению совершенно нового произведения, но очень часто брал соответствующее произведение старое — русское оригинальное или переводное, безразлично — и обрабатывал его, прибавляя в него новое содержание и придавая ему новую форму»[665]. Еще более резко выражался по этому поводу А. С. Орлов. Он говорил, что «проявлению реализма (в русской литературе. — А. Н.) мешала традиционность русского средневековья, его довольно беззастенчивая плагиаторная система, в силу которой позднейший литературный памятник складывался на основании предшествующего в том же литературном жанре. Таким образом, к новой фабуле пересаживались не только слова, но и целые картины, целый ряд фактов, часто без пригонки к композиции… Бывали и такие случаи, когда заимствованная стилистика сплошь и всецело составляла содержание памятника; взять, например, „летописную“ Повесть о Мамаевом побоище, написанную лет 25 после события. Здесь текст состоит из чередования выписок из Псалтири, наложенных на предполагаемые моменты этого события»[666]. 0 том, что системой работы средневекового автора являлись заимствования из произведений предшественников, неоднократно писал в своих работах и Д. С. Лихачев[667].
Что касается таких заимствований в жизнеописаниях средневековья Западной Европы, то о них писали И. А. Лебедев и Д. Н. Егоров, а на распространенность аналогичной практики среди восточных географов и путешественников арабоязычного мира неоднократно указывал Б. Н. Заходер[668].
В подобной адаптации чужеродного текста в ПВЛ убеждают «три жерла» Днепра истории апостола Андрея, появление Рорика/Рюрика в Новгороде на Волхове, заимствованные из «Хроники» Георгия Амартола описания набегов росов/русов на Царьград и пр. Вероятно, это же объясняет наличие двух маршрутов движения св. Глеба к месту своей гибели, по одной версии — из Мурома через Верхнюю Волгу, по другой — из Киева к Смоленску, причем обе они сохранили общую деталь архетипа: смерть Глеба «в кораблеце», т. е. в морском судне, весьма странном в обстановке Днепра.
К чему порою приводит такое заимствование, показывает уникальное известие Лаврентьевского списка ПВЛ под 6597/1089 г. о Переяславле Южном, что «бе бо преже в Переяславли митрополья» [Л., 208], совершенно невероятное при наличии кафедры в Киеве. Объясняет его только усвоение известной статьи против латынян «Леонтию, митрополиту Преславскому в Росии» (), о чем писал еще А. А. Шахматов, который полагал позднейшим осмыслением комментатора, идентифицируя Преславу со столицей болгарского царя Симеона, поскольку именно «Леонтий» назван первым патриархом Преславской епархии в Синодике царя Бориса 1210 г.[669] Однако фантомность данной митрополии не мешает историкам до сих пор служить обоснованием выделения в переяславльском летописании XI–XII вв. некоего «ультрамартовского летосчисления», о чем я писал выше.