Этот пример произведенной некогда идентификации св. Глеба с «Давидом» в действительности является частью проблемы, в том или ином виде встающей перед каждым исследователем ранней русской истории. Использование текста для реконструкции событий прошлого предполагает наличие исторических персонажей, о которых нам известно часто только имя. Естественно, что каждая, пусть даже призрачная возможность найти какую-либо дополнительную информацию о том или ином подобном лице или оставленный им след оказывается огромным соблазном для историков. Так возникают попытки-идентификации героев русских былин или авторов граффито, открытых на древней штукатурке Софийского собора в Киеве. Работу в этом направлении можно только приветствовать, однако не следует забывать, что одни и те же имена в одно и то же время носило множество разных людей, идентифицировать которых наука не в состоянии, также как и сколько-нибудь определенно датировать оставленные ими автографы. Столь же сомнительны попытки отождествления отдельных героев былин с определенными историческими фигурами, чтобы затем, создав очередной фантом псевдотекста, использовать его в конкретных исторических построениях на правах источника.
Опасность коренится даже не в том, что здесь делается попытка подмены истории — эпосом, живущим по законам своего жанра, причем жанра, как можно было убедиться за полтора века развития русской фольклористики, заимствованного восточными славянами у своих степных соседей. Былина не явилась из первобытности, как то пытался доказать В. Я. Пропп[677], не сопровождала жизнь славянских народов в их догосударственном существовании, а была воспринята в качестве готовой формы только восточными славянами, заставляя вспомнить о «старых мехах», оказавшихся пригодными для «нового вина». Но что явилось этим «новым вином» и почему потребовались именно такие «меха»? Этот вопрос одинаково важен как для филолога, работающего с текстами фольклорных записей и пытающегося определить «контекст эпохи», когда эти тексты могли возникнуть, так и для историка, обращающегося к памяти народа в попытках реконструкции изучаемого им прошлого.
Слабость позиций таких крайних представителей «исторической школы» изучения былин киевского и новгородского циклов, как тот же Б. А. Рыбаков, заключалась в том, что они предполагали непосредственное отражение события в былине, которая, следовательно, должна была выполнять роль современной беллетристики, молчаливо подразумевая неграмотность населения древней Руси. Сейчас такой постулат опровергнут массовым материалом раскопок городских и сельских поселений, показывающим, что в домонгольское время на Руси писали (и, стало быть, читали) практически все ее обитатели. Соответственно, это предполагает широкое распространение, особенно в городской среде, светской литературы, о наличии которой можно судить по тексту «Слова о полку Игореве» и древнерусскому летописанию, которые сохранили в своем тексте фрагменты других литературных произведений той эпохи. В результате, единственным местом бытования былины как жанра, заимствованного из Степи, остается русская деревня, т. е. то пространство обитания этноса, где на протяжении четырех последних веков можно было наблюдать постоянный переход литературного текста в состояние сказания, обретавшего таким образом свое дальнейшее существование[678].
При этом было бы безусловной ошибкой считать творцом, хранителем и распространителем былины русское крестьянство, как таковое. Крупнейший исследователь былины и условий ее бытования В. Ф. Миллер отмечал, что, по словам самих же крестьян, мастерами-сказителями всегда были кочующие деревенские ремесленники, сапожники, портные, вязальщики сетей, переходившие из деревни в деревню, тогда как «крестьянство (т. е. земледелие) и другие тяжелые работы не только не оставляют к тому времени, но заглушают в памяти даже то, что прежде помнилось и певалось»[679].
И вот, что интересно: на всем многовековом протяжении своего бытования былина не прирастала сюжетами, будучи представлена двумя четко обособленными циклами — киевским с центральной фигурой «князя Владимира» и новгородским. Это может означать, что в основании всего былинного творчества изначально легли только два сборника литературных произведений, трансформированные последующим устным репродуцированием, как видно, в результате внезапного наступления массовой неграмотности и гибели питающей деревню городской культуры. Такая ситуация в русской истории наблюдалась только однажды, будучи результатом монгольского погрома, который повлек за собой гибель городов южной и даже залесской, т. е. рязанской и владимиро-суздальской Руси.
Такое определение временного рубежа и места действия — лесостепная Русь, откуда былина начала свое движение на север в форме «былевого репертуара старинных профессиональных певцов, какое бы название они не носили»[680], находят подтверждение и в геофафической картине, на фоне которой развиваются все былинные сюжеты «киевского цикла», связанные с треугольником киевских, черниговских и переяславльских земель. Вот почему я склонен думать, что в былинах дошли до нас в искаженном виде имена не исторических, а литературных персонажей киевской Руси, которые в ряде. случаев могли совпадать с именами своих реальных прототипов, как то отмечено в ситуации «двух Святополков» легенды о Борисе и Глебе.
Вот то немногое, о чем мне хотелось напомнить, завершая книгу, которая, я надеюсь, вызовет не одно только негодование упомянутых в ней историков и филологов, но и даст повод для размышлений следующему поколению исследователей русских древностей.
Публиковалось в сокращении: Никитин А. Л. О купчей на «землю Бояню». // Герменевтика древнерусской литературы XI–XIV вв. Сб. 5. М., 1992, с. 350–369; он же. Боян — русский поэт и болгарский князь. // Болгарская Русистика, № 1. София, 1993, с. 7–15.
Высоцкий С. А. Надпись о Бояновой земле в Софии Киевской. // ИСССР, 1964, № 3, с. 112–117; он же. Древнерусские надписи Софии Киевской XI–XIV вв. Вып. I, Киев, 1966, с. 60–71. Следует сказать, что граффито, окружающие купчую и предшествующие ее появлению, к сожалению, не содержат явных датирующих признаков.
Высоцкий С. А. Древнерусские надписи…, с. 71.
Адрианова-Перетц В. П. «Слово о полку Игореве» и памятники русской литературы XI–XIII веков. Л., 1968, с. 14–15.
Там же, с. 16.
Рыбаков Б. А. Русские летописцы и автор «Слова о полку Игореве». М., 1972, с. 415–416.
Там же, с. 417 и 414. Речь идет о словах Бояна «тяжко ти головы кроме плечю, зло ти телу кроме головы», которые Б. А. Рыбаков полагал обращенными к жене Олега Святославича после возвращения того на Русь в 1083 г. В первом выпуске «Словаря книжников и книжности Древней Руси» (Л., 1987) на с. 86 приведена только первая часть цитируемой фразы, что позволило Л. А. Дмитриеву представить утверждение Рыбакова о возможности отождествления Бояна «Слова…» и Бояна купчей в прямо противоположном смысле. Такая же операция была им проделана и в отношении автора настоящей статьи (там же, с. 87).
Примером могут служить двинские купчие середины XV в. Мелентия Ефимовича Чеваки на земли и угодья, купленные им у Онцифора Андроникова, Клементия Панкратова и др. (ГВНП, с. 218, № 179; с. 221–222, № 184).
Львов А. С. Лексика «Повести временных лет». М., 1975, с. 203.
ПСРЛ, т. 1. Лаврентьевская летопись. Вып. 1, Л., 1926, стб. 46. Примечательно, что в остальном тексте ПВЛ это слово склоняется нормативно.
Зализняк А. А. Словоуказатель к берестяным грамотам. // Янин В.Л; Зализняк А. А. Новгородские грамоты на бересте. М., 1986, с. 266–310.
А. В. Назаренко полагает, что «драница» соответствует связке вытертых беличьих шкурок, а 10 гривен собольих — 1 фунту серебра (Назаренко А. В. Происхождение древнерусского денежно-весового счета. // ДГВЕ, 1994 г. М., 1996, с. 70).
ГВНП, с. 183, № 123.
Словари древнерусского и церковно-славянского языка ставят знак равенства между «поп» и «попин» (см. словари И. И. Срезневского, Г. Дьяченко, Словарь русского языка XI–XVII вв. и др.). Однако явное выделение попина Якима из числа остальных попов заставляет видеть в нем протоиервя. Попытка толкования этого слова С. А. Высоцким и В. П. Адриановой-Перетц более чем произвольна.