Для туземца Маршак — это глубоко подозрительный перебежчик и даже предатель, странный и неприятный тип. Логика его поведения непостижима, а сама способность усвоить русскую туземную культуру сомнительна. В переписке Астафьева с Эйдельманом Виктор Петрович последовательно отстаивает нехитрую идею — заниматься русской историей и писать книги по-русски могут только русские по крови. Остальным все равно недоступно, все равно они не проникнут в некие высшие мистические истины, открытые только своим (как ухитрился проникнуть в них немец Фонвизин, негр Пушкин, татарин Куприн, потомки евреев — Фет и Блок, спрашивать вряд ли имеет смысл).
Страшно подумать, куда может завести последовательное применение такой морали, попытка заставить все общество жить по этим принципам. Тут даже самый тупой и злобный гауляйтер гитлеровского времени для деревенщиков может показаться чересчур приличным и образованным.
Невольно возникает недоумение: действительно, ну где же светлые стороны народного миропонимания? Где тот мир, в котором Пушкин черпал свои сюжеты, а братья Грузиновы — свое маниакальное свободомыслие? Неужели народная мудрость — и есть эти племенные поверья, примитивное морализаторство родового строя? Неужели злобная агрессия по отношению ко всякой самостоятельной мысли — и есть откровение русского туземного ума? Откуда же тогда взялись и Кулибин, и Кольцов с его светлыми красивыми стихами, и адмирал Макаров, создатель первых подводных лодок, и генерал Деникин, глава Белого воинства на русском Юге 1918–1919 годов? Кстати говоря, все они — нарушители традиций, и люди однозначно «плохие».
…И тут опять вспоминаются Солоухин и Жадан — русские европейцы, родом из крестьян. Писатели — но не деревенщики. Вспоминаются и другие писатели XX века — выходцы из крестьянства или низовых слоев мещанства — от Горького до Ефремова. Доводилось мне читать статьи, в которых потомки деревенских людей, в не таком уж далеком прошлом деревенские мальчики, прямо обвиняли деревенщиков в уходе от самого важного, что принес людям XX век, — идеи самостоятельной личности. Для них деревенщики оказывались «пленники бабы-Яги», самых сумрачных народных поверий. Получается: далеко не всякий деревенский человек — читатель и почитатель деревенщиков.
Эта мысль способна вызывать у деревенщиков ненависть и поток обвинений — но сами они вовсе не следовали чему-то неизбежному и предначертанному. Они тоже сделали свой, и вполне индивидуальный выбор. Не только уходя из деревни и становясь писателями (то есть поучая тому, чего не делали сами), но и выбирая свои убеждения.
Весь XX век, особенно все годы после коллективизации, туземная Россия умирала. Не будем лицемерить, это была не естественная смерть: туземную Россию убивали. Это была «гибель дракона» по-русски! Бежать приходилось, но бежать можно было в разных направлениях, и разные люди из русских туземцев делали очень разные выборы.
Судьба Сергея Есенина — прекрасная иллюстрация к тезису о невероятно высоком нравственном уровне деревенского человека. Уйдя в пьяные дебоши, в полную душевную и нравственную расхристанность, он не воспитывал собственных детей, не интересовался их судьбой. Но если бы он потратил на них хотя бы 10 % энергии, расточенной на «вон ту, сисястую» или на то, чтобы «с бандитами жарить спирт», — он увидел бы судьбы уже никак не деревенских, не туземных людей.
Лучшие из русских туземцев ушли из туземцев не потому, что были негодяями или душевными уродами (как «городские» в рассказах Астафьева), а потому, что смогли найти применение своим силам в мире русских европейцев. Остался тот, кто не захотел или не смог. Простите — но точно так же, как в деревне Овсянка остались не самые лучшие из ее прежних жителей. Не самые умные, не самые смелые, не самые жизнеспособные.
Эта мысль способна вызвать приступ ярости у «патриотов» квасного разлива; но боюсь, до 1980-х годов туземная Россия дожила вовсе не в лучшей своей части. В селе оставались самые неконкурентоспособные, самые душевно слабые, самые консервативные, самые неспособные к переменам.
Писатели-деревенщики выразили не самые сильные, а как бы не самые слабые и не худшие стороны жизни туземной России. Но выразили — с огромной художественной силой. Люди талантливые, они практически не имели конкурентов: ведь как бы ни гнобили русских туземцев — но в СССР творчество всех русских европейцев, хоть немного несогласных с Советской властью, было под категорическим запретом.
Печатался Паустовский — но не Платонов, Чуковский — но не Булгаков, Симонов — но не Краснов, Федин и Гайдар — но не Иванов, не Гумилев и не Пильняк. На фоне Симонова и Паустовского писатели-деревенщики выглядели по крайней мере неплохо, а на фоне Гайдара и Демьяна Бедного — чуть ли не гениями. Если выключить из литературного процесса лучших из русских европейцев, то Распутин и Астафьев действительно оказываются лучшими писателями СССР. Вполне объективно!
Кроме того, они были субъективно честными. Ведь любой писатель из русских европейцев, даже самый искренний, вынужден был хоть немного, но привирать. А писатели-деревенщики ведь и правда не были противниками Советской власти. То, что они говорили, — они говорили вполне честно, не поступаясь совестью, или поступаясь самую малость.
Это делало их явлением в литературе СССР! Многие признавались мне с каким-то непонятным смущением, что им нравится проза Валентина Распутина, рассказы Белова… Мол, они все понимают, но ведь это и правда литература…
Деревенская литература состоялась как честное, искреннее слово туземной России, как огромное явление во всей русской литературе. Да, несомненно — это литература в самом высоком смысле слова. Распутин близок к гениальности как писатель. И тем страшнее выглядит то, что он отстаивает всей силой своего таланта. Трудно даже специально придумать более вредную систему ценностей и представлений, чем принесенная деревенщиками.
Деревенская литература — это последние судорожные движения туземной России. Агония вообще не эстетична, тут уж ничего не поделаешь. Тем более — агония самого худшего, что осталось в туземной России. Стоит ли удивляться зловонию?
Глава 5
КОГДА НЕ ВОЮЮТ, А ДУМАЮТ
Старательно мы наблюдаем свет,
Старательно людей мы наблюдаем
И чудеса постигнуть уповаем:
Какой же плод науки долгих лет?
Что, наконец, подсмотрят очи зорки?
Что, наконец, поймет надменный ум
На высоте всех опытов и дум?
Что? Точный смысл народной поговорки.
Е..А. БаратынскийЧудеса в литературе
Русские европейцы были разные — от законченных мерзавцев до выдающихся личностей. Чем меньше они были выдающимися, тем больше заплывали от гордости — вот как они возвысились над туземцами. Ведь как тонко заметил А. П. Чехов, «умный любит учиться, а дурак — учить».
Умные же люди всегда стараются научиться чему-то. А. С. Пушкин был уж по крайней мере не глупым человеком — вот он и слушал сказки Арины Родионовны… да и ее ли одной? Есть сведения, что Пушкин в дни ярмарок любил ходить среди русских туземцев, разговаривал с ними, и его общение потом выливалось в сюжеты, стихи и рассказы. «Сказка о рыбаке и рыбке» написана под впечатлением романа с крепостной Ольгой Калининой.
К народным сюжетам обращались многие современники Пушкина, но не было поэта, у которого этих сюжетов больше, поэта более народного. Случайно ли самый выдающийся, самый заметный поэт — он же одновременно и самый народный поэт, меньше всего пренебрегавший уроками у русских туземцев?
Это вообще очень типично — самые интересные достижения литераторов появляются там, где русские европейцы больше всего учатся у туземцев.
К середине XIX века русские писатели освоили европейский жанр романа. Появились романы Тургенева и Гончарова, высоко ценимые Мериме и другими французскими литераторами. Эти романы переводили, их авторов принимали в парижских салонах… Но если бы все остановилось на Гончарове и Тургеневе, русскую литературу XIX века сейчас не называли бы ни пророческой, ни гениальной, ни провидческой… В общем, были бы ученики французов — пусть даже очень хорошие ученики.
К счастью, во второй половине XIX века жили еще Лев Николаевич Толстой и Федор Михайлович Достоевский. Они пошли дальше учителей и принесли в жанр романа дух какого-то причудливого эксперимента — сохраняя форму, стали выражать какое-то совершенно не европейское, вполне туземное мировоззрение.
Лев Николаевич легко переходил с русского на французский и на немецкий. Многие построения даже русских фраз в «Войне и мире» таковы, что сразу видно — думал-то он на немецком языке… Но и думая на немецком, Лев Николаевич выражал мысли, очень далекие от любой европейской идеи.