Запомним это “если наклеивать ярлык, то ни с каким другим, кроме “черносотенного”, к нему и подойти нельзя”. То же самое вполне можно сказать о целом ряде самых выдающихся деятелей культуры того времени. И вернемся теперь к названным выше виднейшим мыслителям начала XX века. Преодолев свой юношеский социал-демократизм, они к 1905 году сблизились с центристской кадетской партией, а Струве стал даже членом ее ЦК (впоследствии он заявил о выходе из этого ЦК). Однако их развитие “вправо” продолжалось, и в начале 1909 года они выступили в знаменитом сборнике “Вехи”, который произвел на кадетов ошеломляющее впечатление; только в конце следующего, 1910 года они, опомнившись, издали воинствующий антивеховский сборник “Интеллигенция в России” (“левые” атаковали “Вехи” сразу же).
Полностью порвать с такими недавними сотоварищами, как Бердяев, Булгаков, Струве, кадеты, конечно, не хотели. Поэтому их критика “Вех”, при всей ее резкости, была по-своему осторожной; например, они только намекали на перекличку “веховцев” с “черносотенством”. П. Н. Милюков, правда, решился прямо сопоставить содержание “веховских” статей и, с другой стороны, речей “черносотенцев” Н. Е. Маркова, В. М. Пуришкевича и “националиста” В. В. Шульгина, хотя и оговорил, что “дело пока так далеко не идет”. Он не советовал “слишком спешить с отождествлением проектов “Вех” и предложений крайне правых (то есть “черносотенных”. — В.К.) партий. Проповедуя религиозность, государственность и народность, авторы “Вех” тем самым еще не усвояют себе всецело начал самодержавия, православия и великорусского патриотизма. Однако точки соприкосновения есть — и довольно многочисленные”. А в конце статьи, несколько забыв об осторожности, П. Н. Милюков, безоговорочно “клеймя” тех идеологов, которые, по его определению, “основывают национализм на реставрации старой триединой формулы” (то есть: “православие, самодержавие, народность”), заявил следующее: “Совершили ли авторы “Вех” и этот шаг, мы пока сказать не решаемся (вот именно “не решаемся”! — В.К.). Но путь их ведет сюда. И они уже стоят на этом пути. Выбор пути уже сделан”. И он взывал к веховцам: “Вернитесь же в ряды и станьте на ваше место. Нужно продолжать общую работу русской интеллигенции” 11 (то есть работу по разрушению исторической России…).
Итак, веховцы, согласно характеристике кадета, “уже стоят” на пути, ведущем к “черносотенству”. Иначе оценивали “Вехи” и левые, и правые идеологи, которые прямо и открыто, без каких-либо обиняков говорили об их фактическом переходе в “черносотенный” лагерь (разумеется, первые говорили об этом с негодованием, а вторые с одобрением или даже с восхищением). И в самом деле: основной смысл статей главных авторов “Вех” никак не вмещался в идеологию центристских (не говоря уже о левых) партий, включая даже наиболее “правую” из них — “октябристскую”.
Правда, впоследствии те или иные веховцы проделали сложную, извилистую эволюцию; “грехи молодости” (начиная с пребывания в РСДРП) не прошли для них даром. Более или менее прямым был, пожалуй, только путь С. Н. Булгакова, во многом отошедшего даже от остальных веховцев и вступившего в теснейшую связь с вполне “правыми” В. В. Розановым и П. А. Флоренским. Он, например, оценивал и левые партии, и кадетов, и октябристов в сущности “по черносотенному” .
С. Н. Булгаков писал, в частности, о 2-й Государственной думе, где господствовали “левые” депутаты: “Эта уличная рвань, которая клички позорной не заслуживает. Возьмите с улицы первых попавшихся встречных… внушите им, что они спасители России… и вы получите 2-ю Государственную думу. И какими знающими, государственными, дельными представлялись на этом фоне деловые работники ведомств — “бюрократы”…”.
Но, по сути дела, столь же неприемлемы были для С. Н. Булгакова и кадеты, игравшие ведущую роль ранее, в 1-й Думе: “Первая Государственная дума… обнаружила полное отсутствие государственного разума и особенно воли и достоинства перед революцией, и меньше всего этого достоинства было в руководящей и ответственной кадетской партии… Вечное равнение налево, трусливое оглядывание по сторонам было органически присуще партии и вождям… и это не удивительно, потому что духовно кадетизм был поражен тем же духом нигилизма и беспочвенности, что революция. В этом, духовном, смысле кадеты были и остаются в моих глазах революционерами в той же степени, как и большевики” 12.
Особое негодование С. Н. Булгакова вызывала позиция “правого” кадета В. А. Маклакова. Последний подчас довольно резко расходился с Милюковым, который в его глазах был слишком “левым”; тем не менее осенью 1915 года Маклаков опубликовал вызвавшую сенсацию статью “Трагическое положение”, основанную на весьма прозрачной “подрывной” аллегории:
“Вы несетесь на автомобиле по крутой и узкой дороге, — писал он, имея в виду путь России в условиях тяжкой войны, — один неверный шаг, — и вы безвозвратно погибли. В автомобиле — близкие люди, родная мать ваша. И вдруг вы видите, что ваш шофер править не может… В автомобиле есть люди, которые умеют править машиной, но оттеснить шофера на полном ходу — трудная задача”. И Маклаков развил скользкую дилемму: или следует подождать времени, “когда минует опасность” (то есть окончится война), или внять матери, которая “будет просить вас о помощи”, и все же немедля отстранить не могущего править шофера 13; кадеты абсолютно необоснованно полагали, что они-то “умеют” и могут править Россией…
С. Н. Булгаков вспоминал позднее, как “в обращение было пущено подлое словцо В. А. Маклакова о перемене шофера на полном ходу автомобиля, и среди мужей — законодателей разума и совета (то есть либеральных думских депутатов. — В.К.) совершенно серьезно обсуждался вопрос о том, внесет ли это какое-либо потрясение, или нет, причем, конечно, разрешали в последнем смысле”. Сам же С. Н. Булгаков, как он формулировал, “видел совершенно ясно, знал шестым чувством, что Царь не шофер, которого можно переменить, но скала, на которой утверждаются копыта повиснувшего в воздухе русского коня”.
С негодованием писал С. Н. Булгаков о политике кадетов и октябристов в конце 1916 года, в канун Февраля: “В это время в Москве (где жил мыслитель. — В.К.) происходили собрания, на которых открыто обсуждался дворцовый переворот и говорилось об этом, как о событии завтрашнего дня. Приезжал в Москву А. И. Гучков (лидер октябристов. — В.К.), В. А. Маклаков, суетились и другие спасители отечества”. И еще: “Особенное недоумение и негодование во мне вызвали в то время дела и речи кн. Г. Е. Львова, будущего премьера (Временного правительства. — В.К.)… Его я знал… как верного слугу Царя, разумного, ответственного, добросовестного русского человека, относившегося с непримиримым отвращением к революционной сивухе, и вдруг его речи на ответственном посту (накануне Февральской революции Г. Е. Львов стал председателем Всероссийского земского союза. — В.К.) зовут прямо к революции… Это было для меня показательным, потому что о всей интеллигентской черни не приходилось и говорить. Не иначе настроены были и мои близкие: Н. А. Бердяев бердяевствовал в отношении ко мне и моему монархизму, писал легкомысленные и безответственные статьи о “темной силе”; кн. Е. Н. Трубецкой плыл в широком русле кадетского либерализма и, кроме того, относился лично к Государю с застарелым раздражением… Только П. А. Флоренский знал и делил мои чувства в сознании неотвратимого…”
Это булгаковское восприятие политической действительности тогдашней России ничем не отличалось в своих основах от “черносотенного”, хотя С. Н. Булгаков никогда не решался объявить себя прямым сторонником последнего.
Он писал о руководителях “черносотенцев”, что “они исповедовали православие и народность, которые и я исповедовал”, но все же “я чувствовал себя в трагическом почти одиночестве в своем же собственном лагере”, — то есть в лагере “правых”.
Еще пойдет речь о том, почему С. Н. Булгаков (и, конечно, не только он) не мог в прямом смысле присоединиться к лидерам “организованного черносотенства”; но в то же время совершенно ясно, что его основные представления и убеждения, если определять их место в политическом спектре начала XX века, совпадали именно и только с “черносотенными”. Очень характерно его замечание: “Из Госдумы я вышел таким черным, каким никогда не бывал”.
А вот его восприятие Февральской революции: “… начали ловить и водить переодетых городовых и околоточных с диким и гнусным криком… появились сразу зловещие длинноволосые типы с револьверами в руках и соответствующие девицы… У меня была смерть на душе… А между тем кругом все сходило с ума от радости… брехня Керенского еще не успела опостылеть, вызывала восхищение (а я еще за много лет по отчетам Думы возненавидел этого ничтожного болтуна)… Я …знал сердцем, как там, в центре революции ненавидели именно Царя, как там хотели не конституции, а именно свержения Царя, какие жиды (выделено С. Н. Булгаковым. — В.К.) там давали направление. Все это я знал вперед и всего боялся — до цареубийства включительно — с первого же дня революции, ибо эта великая подлость не может быть ничем по существу, как цареубийством, которое есть настоящая черная месса революции. И вот понеслась весть за вестью: