Первым моим желанием было подойти к нему и поздороваться, но потом, я быстро сообразил, что это может его скомпрометировать в глазах большевицкого начальства. Однако он сам подошел ко мне, и мы с ним поздоровались за руку. Разговор наш был очень короток:
"Ты что здесь делаешь"?
Я отвечал, что нахожусь на принудительных работах.
"Твоя специальность"?
— "Кавалерист". "Здесь тяжело?
— "Да".
"Хорошо, я что-нибудь придумаю, чтобы тебя вытащить отсюда… Как инженер, я принужден заведовать здесь тыловыми работами. Прощай и жди".
Ждать мне пришлось не долго..
На следующий же день, комендант приказал всем, кто служил в кавалерии, пойти записаться у него в канцелярии… Я знал, что результатом такой записи может быть только улучшение нашей участи, и подговорил нескольких наиболее близких мне арестованных выдать себя за кавалеристов. Таким образом несколько моряков, пехотных офицеров, Бояринов, никогда не сидевший на лошади, "заделались" — кавалеристами.
Дня через два, мы все, под конвоем, были отправлены "по специальности" в ветеринарный лазарет опять на ст. Плясецкую и получили новые, высокие назначения на пост конюхов при лазарете.
Как это ни странно, во я не очень был рад покинуть {44} каторгу "Разъезд 21-ой версты". Я не сомневался в том, что хуже не может быть, а на этот раз будет наверное лучше, но здесь я, как будто, оставлял свои мечты о возможном бегстве к белым и возвращался в более глубокий тыл, откуда неизмеримо труднее будет бежать.
Некоторое возможное улучшение жизни казалось мне не особенно важным и, как бы, паллиативом. Нужно было ускорить развязку, а я ее, как будто, откладывал, удаляясь от белого фронта.
Прибыли мы в наш новый отдел принудительных работ вечером.
Я кавалерист, воспитанный с детских лет вблизи лошади. Очень люблю ее, ее запах, запах манежа и конюшни, но когда я вошел в помещение, в котором мне предстояло жить, — меня, видавшего многие виды и слышавшего различные запахи, стало рвать.
Здесь было соединение вони гнилого нездорового лошадиного пота, трупного запаха и разных лекарств. Пол на вершок был покрыт слоем навоза, ноги на нем скользили. На стенах были нары в два этажа, окна не отворялись, помещение не проветривалось. Было очень тесно.
В бараке был уже кадр таких же как мы конюхов. Конечно, в первую очередь разговора зашел обеде. Узнав в каком положении мы жили последнее время, один из них куда то ушел и минуть через пять появился, таща на плече целую ногу мяса.
"Вот это вам сегодня на ужин", объяснил он. Мы не поняли. Первое предложение было разделить это мясо на всех и растянуть его на несколько дней. Но хотелось есть и мясо разрезали на куски, положили в котелки, сунули его в печку, подержали его там около часу и съели его почти сырым без остатка.
На следующий день мы начали нашу работу. Утром водопой. Лошади стояли на проволочных арканах, часто таких коротких, что не могли лечь, а когда ложились то на утро {45} вытаскивали их трупы. Поили их раз в день, вести надо на проволоке, они рвутся. Северный морозь. Перчаток нет. Проволока режет руки.
Затем чистка конюшни. — Лошади сбиты в кучу. Тесно, навоз примерз.
Дача овса. — Тяжелые кули… Потом выводка к доктору и так целый день. Работы хватало.
В лазарете было около 600-т лошадей. Нас рабочих было человек 15. Лошади главным образом больные чесоткой. Люди тоже.
К стыду своему я должен сознаться, что за период моего пребывания в лазарете, во мне произошла большая перемена в моих отношениях к лошади. Я кончил Кавалерийское училище кандидатом на мраморную доску за езду и был воспитан так, что я мог исполосовать хлыстом, мог убить не желающую покориться мне лошадь. Но я должен был быть ласков с подчиняющейся мне лошадью. И вот здесь, в лазарете я постепенно из кавалериста обратился в ломового извозчика, которым я раньше возмущался за его способность зря бить лошадь. Не без труда далась мне эта эволюция.
Мне помнится первый день моей работы. Старший, в числе других, вызвал меня на конюшню. Нас было 5 человек. Трое старых и два новых. В конюшне лежала лошадь. Опытные старые рабочие подошли к ней, накинули на ноги петлю из веревок, двое взялись за веревку, остальные за хвост лошади и ее потянули. Около косяков, в воротах лошадь ударялась то хребтом, то головой о дерево, с нее сдиралась шкура, от боли она била ногами, старший лупил ее кнутом.
На войне я видел ее ужасы. На разъезде 21-ой версты только что пережил еще худшее.
Там я выдерживал, здесь не смог и, несмотря на то, что это могло мне грозить неприятностями, я вышел из конюшни.
В моем рассказе я стараюсь передавать факты. Поэтому и в данном случае, я только констатирую факт и мне трудно объяснить чем была вызвана такая сентиментальность.
Лошадь выволокли из конюшни, положили на дроги и повезли в ближайший лес. Там ее свалили, пришел один из конвоиров с винтовкой и двумя или тремя выстрелами ее застрелил. Несмотря на весь опыт, который он мог {46} приобрести в лазарете, он не знал расположения мозга у лошади и стрелял ей между глаз.
Дальнейшая операция была для меня тоже нова. Ее производили наши каторжане и… собаки.
В данном случае, так как лошадь была тощая, преимущество было на сторон последних. Явились только двое-трое рабочих с топорами и ножами, освежевали себе задние окорока лошади, отрубили их топорами и остальное оставили собакам. Теперь мне стало понятно как добывалось мясо, которое мы ли вчера за ужином.
Когда молодой жирной лошади случалось покалечиться и она попадала "на излечение" в наш лазарет, тогда бедным собачкам не оставалось ничего. Гурьбой являлись все каторжане, тут же в лесочке на сильном морозе, засучив рукава, согревая руки в теплой крови, они свежевали жирную лошадь и делили ее между собой.
Вечером мы накладывали полный солдатский котелок мясом, покрывали его кирпичом и ставили в вытопленную печку. Утром мы получали действительно сварившееся мясо. По началу я съедал его полный котелок в раз. Для людей не голодавших трудно представить себе, что можно есть из грязного котелка пахнущее гнилым потом, волокнистое подобие мяса.
Через неделю после начала моего пребывания в лазарете я уже вытаскивал беззащитных, больных лошадей из конюшни, свежевал их и хуже. — В конюшне на уборках, выгребая навоз, я начал лупить ни в чем неповинных животных. Когда я входил в конюшню и на мой окрик "Прими!", лошадь не исполняла этого, не понимая, что от нее хотят, я бил ее лопатой по ногам. Плохо. Но это было так.
* * *
Последняя наша работа — дача сена кончалась поздно вечером. Часто мы выходили на нее, в трескучий мороз, при северном сиянии. Этой работой кончался для нас трудовой день и для меня начинался новый. Я шел на свои нары, ложился, прятал голову в свои лохмотья и начинал жить надеждами на будущее.
Жил я тогда уверенностью в победе белых. Я никогда {47} бы не поверил, чтобы англичане, находившиеся на севере, могли быть чем-то вроде побежденных и эвакуироваться оттуда. Я твердо верил в силу союзников и в слабость жалкой красной армии. Без этой веры я не мог бы перенести всей тяжести условий. Мне не позорно было мое пленение. Я знал, что рано или поздно придут наши "верные союзники". Совесть моя была чиста, и я мог с гордо поднятой головой человека, не пошедшего на компромиссы, протянуть руку своим друзьям с благодарностью за избавление и вместе с ними бороться за правду.
Но кроме этих надежд, я жил еще мыслью о победе. При настоящих условиях, это было трудно, но с этим желанием я никогда не расставался.
Один случай приблизил меня к этому, но другой опять отдалил от него.
Про мое пребывание на высоком посту конюха ветеринарного лазарета прослышал Н-к 11-й красной пехотной дивизии, штаб которой, как я уже говорил, стоял здесь на Плясецкой. Он пожелал меня видеть. Это мне было сообщено старшим доктором лазарета. Мне были даны соответствующие инструкции как держать себя на приеме у высокого начальника, и я отправился к нему.
Жил он в салон-вагоне. Я слышал про него, что он бывший артиллерийский офицер, молодой поляк. Штаб его занимал целый поезд.
Я вошел в вагон-приемную. Ему доложили, и он вскоре вышел. Совершенно не желая сколько-нибудь скрашивать свое каторжное положение, даже гордясь им, я обратился к нему:
"Прежде всего позвольте представиться, я бывший ротмистр кавалерии, теперь поднадзорный такой то".
Встретились два офицера, и мне кажется, ему стало неловко. Тем не менее, он слегка усмехнулся и таким тоном, который говорил — "Ну а меня то вы знаете, я здесь царь и Бог", ответил: "Я Уборевич".
Затем, задав мне несколько вопросов о моем прошлом, он объявил, что переводит меня в транспорт.
В лазарете у меня была привязанность. Вскоре после моего прибытия в лазарет, туда привели раненого коня. У него было три шрапнельных пули в крупе. Вороной, типа рысака, он был злой, сильный и как то ночью, ударом копыта по челюсти чуть не угробил одного из конюхов, который {48} подошел к нему сзади. Рабочие избегали его кормить, я продолжал это делать, и он ко мне привык.