href="ch2-341.xhtml#id132" class="a">[341] или проклевывается в сердце [342]). Хотя, кажется, другого Человека в его сути, чем Поэт, Шварц не представляет. Мы слышим постоянные мотивы нашей темы: огонь, вода, звон, разбитость, сон. И среди них новое, сильное слово – Отец. Но оно сказано в ряду других, каждое из которых неокончательно: не важно, кто Ты, но – Тебе. И здесь мы видим полный поворот сюжета. Если прежде речь постоянно шла о том, чтобы пробить замкнутость, – здесь, наоборот, страстная просьба об укрытости. Речь идет не о том, чтобы спасать – но чтобы быть спасенным, убереженным, как птенец, укрытый материнским (отцовским) крылом. Библейский образ Бога как птицы, покрывающей птенцов крыльями, – его вспоминает Господь, плача о Иерусалиме: «Сколько раз хотел Я собрать чад твоих, как птица птенцов своих под крылья…» (Лк 13, 34).
* * *
Конечно, я и не думала исчерпать всю «птичью» тему у Елены Шварц. И, назвав последнюю часть «финалом», я имею в виду только финал этого сюжета: птица – поэт – тюрьма – Другое. Изданная посмертно книга Елены Шварц была названа, вероятно, уже не автором, – «Перелетные птицы». Но названа она по строке одного из ее последних стихотворений, которое я уже вспоминала в начале:
Мы перелетные птицы
С этого света на тот.
Итак, остается спросить: задумывал ли сам поэт такое движение «сюжета», следил ли за ним? Или даже – заметил ли он его? Я думаю: вполне вероятно, что нет. Поэт прикасается к некоторым вещам, смыслам, символам – и они сами продолжают свою жизнь в его письме и делают то, что считают необходимым. Не стоит по привычке называть такую работу художника «подсознательной». Более точно – в пространственном отношении – будет назвать ее надсознательной.
Чудесное завершение
За работой над этими заметками, в поисках какой-то строки я взяла с полки и открыла одну из книг Е. Шварц, в которую давно не заглядывала. Из книги выпала открытка. Это было письмецо от Лены, ее острый, быстрый, летящий почерк! Как будто не по бумаге, а по воздуху. О давних делах, о В. Кривулине и гибели его сына. «Счастливого Вам паломничества!» – последняя фраза. Оно было написано весной, 25 марта, накануне моей поездки в Иерусалим, где Лена уже побывала год назад. Я и думать забыла, что у меня есть это письмо. Все ее письма хранятся у меня в одном месте. Но что совсем поразительно: на открытке – одна мозаичная птица, серо-зеленая (цвета глаз Лены), летящая вниз и глядящая вверх – такая, какой мне и виделась бы Птица Лены в отвлечении от орнитологических подробностей: соловей, попугай, ворона и т. д. Птица, которая есть во всех птицах. Даже того, Птица это или Птенец [343], нельзя сказать с уверенностью.
Нет, не античная работа… Что же это? На обороте открытки читаю: деталь мозаики М. Шагала. Она летит не прочь, на волю, а сюда, к нам. У нее как будто есть дело. Птица без знакомой ветки в клюве, но похожая на вестницу.
И, долго слушая, скажите: это он:
Вот речь его. А я, забыв могильный сон,
Взойду невидимо и сяду между вами…
Февраль 2011-го – 16 февраля 2012 года
Вообще говоря, будущее до скончания века:
И славен буду я, доколь в подлунном мире
Жив будет хоть один пиит.
Представить себе мир, в котором не осталось ни единого поэта, Пушкин, вероятно, не мог. Впрочем, и Гораций, определяя собственную меру бессмертия, вряд ли мог представить, что римский понтифик когда-нибудь перестанет всходить на Капитолий с безмолвной девой:
Сrescam laude recens, dum Capitolium
Scandet cum tacita virgine pontifex (Hor. Carm. III, 30).
Несомненно, это dum (доколе) значило: пока мир стоит.
«Клевета» здесь употреблена, несомненно, в церковно-славянском смысле: обвинение.
Вергилий. Энеида, VI, 258. Слова Сивиллы: «Procul o procul este, profani!» – «Прочь, прочь, непосвященные!»
Так, одинаково неприязнен для Пушкина и осквернитель искусства, «художник-варвар»:
Художник-варвар кистью сонной
(еще один синоним неразумения, «хладный сон»)
и «праведный гнев» Сальери на слепого скрипача (выраженный через тот же образ):
Мне не смешно, когда маляр негодный
Мне пачкает Мадонну Рафаэля.
Поверьте мне, Фиглярин-моралист
Нам говорит преумиленным слогом:
«Не должно красть; кто на руку нечист,
Перед людьми грешит и перед Богом.
Не надобно в суде кривить душой,
Не хорошо живиться клеветой,
Временщику подслуживаться низко;
Честь, братцы, честь дороже нам всего!»
– Ну что ж? Бог с ним! все это к правде близко,
А кажется, и ново для него.
(Е. Баратынский, «Эпиграмма»)
Когда мы слышим истории о покаянии и обращении художника (начиная с Петрарки и Микеланджело), мы не можем не признаться, что эти истории звучат печально – и тем самым в самом серьезном смысле не поучительно. Обращение к личному спасению, обыкновенно лихорадочное, паническое – несет на себе отсвет какого-то большого крушения. Печаль этих историй в том, что на месте художника – человека представительного, говорящего не от себя и не о себе, – появляется частное лицо. Творчество же каким-то образом покрывало это частное, в общем-то не интересное другим лицо совсем другим покровом, светом самозабвения. И вот мы слышим голос раздетого «я», голос заботы и совсем не высокого страха за себя.
Слава Богу, это не пушкинский случай. И если думать о том, что такое христианское искусство – а не искусство на христианские темы, – то это, прежде всего, дарящее искусство. Я надеюсь, что меня не поймут так, будто я отрицаю ценность раскаяния или смирения. Просто их художественная форма, вероятно, отличается от бытовой.
Пушкин А. С. Письма / Под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского. М.; Л.: Гос. изд-во. Т. 1. Письма, 1815–1825. – 1926. С. 314.