Ольга Седакова
ТРИ ПУТЕШЕСТВИЯ
От автора
(К «Трем путешествиям»)
В эту книгу собраны сочинения о таких разных временах, что они вполне могут быть названы разными эпохами. Эпоха «Путешествия в Брянск» — поздний застой. Естественно, этот репортаж мог бытовать только в самиздате, но даже от такой публикации (то есть от чтения в кругу знакомых) многие знакомые меня отговаривали. Это путешествие в «загробное молчание провинций». «Путешествие в Тарту» — эпоха 90-х, ее перелом, который произошел, по моему впечатлению, после событий 1993 года. Путешествие в бывшую «нашу» Европу, только что переставшую быть «нашей». Наконец, третье, сардинское путешествие, «Opus incertum» — хронологически совсем рядом и говорит, в отличие от первых двух, не о «нас». Это путешествие, можно сказать, в блаженную свободу от «нас». Но нет: не совсем-то в свободу. В качестве приложения к третьему путешествию публикуется текст, над которым мы работали с Франческой на баснословной Сардинии: «Элегия, переходящая в Реквием» и большой комментарий к ней. Это приложение возвращает нас к эпохе первого путешествия, к ее завершению. Круг сомкнулся.
Общее для всех трех путешествий — их хроникальная природа. Все они писались с некоторым запозданием, поэтому в каждом указаны две даты: время происшествия (в заглавии) и время сочинения (в конце). Ни в одном из них нет ничего вымышленного. Герои, события, вещи — все как было. Повествователь — не протагонист рассказа (как в бессмертной поэме «Москва — Петушки»). С ним, конечно, тоже многое происходит — но происходит, как заметил один умный рецензент, наподобие того, как это случается с кэрролловской Алисой. Алиса проснется, и фигуры ее сна унесет ветер, как колоду карт. Ничего фатального не случилось. Сон и путешествие — похожие области бытия.
Что касается письма. Непринужденность, которой я искала для прозы, — не та непринужденность, которая сразу же рушится в развязность, как повелось на Руси, — ключ к ней я нашла у Лоренса Стерна. Кстати, и Венедикт Ерофеев говорил о его «Сентиментальном путешествии по Франции и Италии» как о своем образце.
Для меня остается загадкой и укором, почему я таким же образом не описала множества других замечательных путешествий, выпавших на мою долю. Путешествия по всей Австрии, например, с юга на север и с запада на восток, или по зимней Германии, или по романской Франции — от Парижа через Центральный Массив в Прованс, или многочисленные путешествия по Риму… Я называю только долгие, обширные странствия. А сколько коротких, и каких экзотических! Кроме лени у меня как будто нет объяснений для этого молчания. Но предполагаю еще один момент, менее постыдный: я берусь писать о путешествиях (как и о других предметах) тогда, когда со всей определенностью чувствую, что «здесь прошелся загадки таинственный ноготь». Ноготь Загадки Истории, который делает отметину на твоем сердце. Не то чтобы разгадать эту загадку, но побыть с ней подольше, дать ей побольше выговорить — вот что преодолевает мою графофобию.
Два первых путешествия выходили (одной книгой или порознь) в немецком, французском, английском переводах. По-русски книгой они вышли позже, с прекрасным предисловием Ксении Голубович[1]. Готовится к изданию итальянский томик. «Путешествие в Тарту» во Франции было поставлено в театре. Переводные издания этих «Путешествий» обыкновенно снабжаются большим реальным комментарием для иностранного читателя, который наших обстоятельств не знает. Теперь и для русского читателя комментарий к Брянску и Тарту, наверное, был бы полезен. Отчасти его восполняет комментарий к «Реквиему». «Все течет», как сказано в «Путешествии в Тарту», — и утекает из памяти последующих поколений.
И, наконец, о путешествии вообще. Один римский старик на площади Венеции как-то доверительно сообщил мне: «Мы все здесь туристы». «И вы?» — спросила я, слыша и с трудом понимая его римский диалект. «Да, я родился в Риме, и мой отец родился в Риме, и дед, и прадед. Но все равно я турист. Мы все здесь туристы. Потом Господь позовет: „Домой, домой!“ („A casa! A casa!“ — он изобразил, как итальянские матери из окон зовут детей со двора). Тогда и пойдем домой. А пока путешествуем». И назидательно добавил: «А путешественникам нужно жить дружно». «Дети, домой!», об этом вечернем крике, который всегда прерывал наши самые интересные занятия, есть чудесная песня Моцарта. Но пока не позвали, продолжим наше путешествие.
ОС 10 октября 2012ПУТЕШЕСТВИЕ В БРЯНСК
(Хроника без претензий. 1981)
Известному путешественнику в Петушки, сентиментальному путешественнику по Югу Франции, несчастному путешественнику из Петербурга в Москву и благочестивому — из Парижа в Иерусалим и всем великим людям этого жанра посвящаю мой смиренный опыт.
«Давай писать набело impromptu, без самолюбия, и посмотрим, что выльется. Писать так скоро, как говоришь, без претензий; как мало авторов пишут, ибо самолюбие всегда за полу дергает и на место первого слова заставляет ставить другое».
К. Батюшков. «Чужое: мое сокровище!» Мая 3-го 1817
Земля у нас единая,
Земля у нас одна.
И песня лебединая
Народам не нужна!
Стихи брянского поэта, положенные на музыку там же
1. ПОГОДА
Только ранняя весна и поздняя осень делают путешествие по средней России вполне поэтичным. Я думаю так безо всякого злорадства, не как маркиз де Кюстин. Что считать поэтичным… «И бездны мрачной на краю». Несколько недель ноября и марта — это ведь и есть укрощенное подобие такой бездны, репетиция той хляби, тех вод, которые когда-нибудь, как говорит Тютчев, опять покроют все сущее.
Приятно думать, что репетируют на нашей равнине. «Хотя из этого, впрочем, вовсе не следует, что патриотизм рождается только при дурной погоде» — «Зимние заметки о летних впечатлениях», Достоевский. Приятно и то, что, в отличие от своего образа или премьеры, погода эта ничем, кроме хандры, простуды и перебоев в расписании дня (а это все вещи поэтичные), не грозит. В такую погоду увлекательно ехать куда-нибудь в Старые Бобовичи, как мой сосед. Ранним мутным утром сядет он в районный автобус и покатит по лугам, по коктейлю стихий — тверди, хляби, воздуха; в окна шлепает все то же, цвет угаснул, звук уснул, и та же дневная тьма, те же тени сизые месятся в его голове. Как в черно-белом телевизоре с плохой антенной, едешь себе и перебираешь, кто жив, кто умер в Старых Бобовичах.
— А что, — глядя на бледно-лиловый гиацинт, подарок нежной Франчески, — что, думаю я, если такая погода опустится на вечный Рим? — и долго думаю, как мужики в начале Мертвых Душ… — Ее одной хватит, чтобы все форумы, колоннады, сады и арки обратить в край родной долготерпенья. Впрочем, и Рим, вероятно, не Элизий, и там свои средства для преподавания смирения… Что нам, впрочем, до Рима… В ближайшие годы я его не увижу — и это, я нахожу, лучше, чем увидеть его, как иные знакомые. Так что о Риме я не беспокоюсь.
Видно на шаг, на два вокруг, и то, что выглядывает, — лучше бы ему этого не делать. Пока мы не спились, не рехнулись, не выжили из ума — не достичь нам такого вида, как у этих стен, плакатов, названий улиц, ревматических мостовых, машин и стволов. Все скрипит, слезится, друг о друга марается. Разум должен удалиться надолго, чтобы разыгралось такое неряшество.
— Принц, у вас спустился чулок!
И есть в этом безобразии глубокая задумчивость. Задумчивость ни о чем или о ничем, как у Вальсингама в конце пьесы. Некоторые побочные, мелкие предметы этой задумчивости можно выразить. Ну, сыро, уныло, неудобно. А зачем лучше? Не лучше ли так? Земля — вещь печальная и сама заскучает при других обстоятельствах, сама попросит чего-нибудь такого… Душа — вещь печальная…
Эта мысль, последняя, принадлежит не мне. Ее выразил — и лучше — начальник областного общества книголюбов. Ехали мы в газике, как директора совхозов.
— Что-то вы все печальные вещи переводите. От характера, наверное, зависит? А вообще-то у всех поэтов больше печального: у Лермонтова, у Есенина… Почему?
Вскоре он сам нашел ответ:
— Потому что поэзия идет от души и от сердца. А душа и сердце принадлежат к печальным категориям… Любовь тоже… Мало у кого бывает удачной, а поэты все больше о любви пишут.
Я забегаю вперед с начальником, но и до него — с погодой — уже забежала. Милая мне погода началась наутро, а всю ночь стояла по сторонам поезда классическая зима — ели в оперном снегу. Плохие, но волнующие стихи какого-то эмигрантского романса, может, лучше описывают такую зиму, чем роскошные элегии Вяземского: