Список редел. И вот поднял руку Степан Злобин, спросил главного ревнителя чистоты: «Скажите, пожалуйста, кто был главным троцкистом?» Тот смешался: «То есть кто главный троцкист? Троцкий, конечно». «Ничего подобного, — сказал Степан Злобин. — Главным троцкистом был Сталин».
Ревнитель партийной чистоты покачнулся, свалился бы со стула, если б его не поддержали. Такого Россия не слыхивала уже три поколения.
Но то было частное мнение. Не увидевшее, конечно, публикации…
Кто начнет в печати? Кто сумеет прорвать бетонные надолбы цензуры?
Несколько поколений ждало смельчака в литературе, который первым бросит камень в гнилое болото. Вызовет дискуссию, ругань, серьезное переосмысление жизни! Пусть только начнет!..
Первым начал Илья Эренбург.
Осенью 1953 года в журнале «Знамя» появилась его статья с невинным названием «О работе писателя. Этот журнал зачитывался до дыр, как и все еретическое, хотя бы близкое к правде. «Каждое общество знает эпоху своего художественного расцвета, — писал Эренбург. — Такие периоды называются полуднем. Советское общество переживает сейчас раннее утро».
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Тридцать лет печать твердила изо дня в день: «Под солнцем сталинской эпохи», «на солнечной стороне мира». Целые поколения были воспитаны на этих словесных штампах и поверили, что живут под добрым солнцем, по крайней мере, сталинской конституции. И вдруг оказывается, утро забрезжило только сейчас. Значит, что ж, сталинская эпоха была мраком?!.
Далее: «Есть область, в которой писатель обязан разбираться лучше своих сограждан и современников: это внутренний мир человека». Лучше всех все знало и во всем разбиралось ЦК КПСС, оно породило все постановления ЦК об искусстве, и — вдруг?! «Место писателя не в обозе, он похож скорее на разведчика, чем на штабного писаря. Он не переписывает, не излагает, он открывает…»
Это был бунт! Бунт против невежественного цензурного контроля! «Писатель не может выправлять жизнь своих героев, — категорически заявлял Эренбург, — как корректор выправляет гранки книги».
Прошло меньше года, и появилась «Оттепель», повесть 54-го года. Она была, по сути, продолжением той же еретической статьи. Главный отрицательный герой ее — директор завода Журавлев, бюрократ, нечто вроде Листопада из «Кружилихи» Веры Пановой. Новый Листопад призывает: «Поменьше смотреть на теневые стороны, тогда и сторон будет меньше». Не дает грузовика роженице: «Машины не для этого».
Есть в книге и художник Пухов, циник, растерявший талант. (Тема эта давно описана Гоголем в его «Портрете» — трагедия художника, угождавшего вкусу заказчика.)
Есть и героиня Лена, ушедшая от отрицательного Журавлева к серому положительному Коротееву — все это в литературе было. Ничего нового Эренбург не открыл. Повесть эта, на мой взгляд, одна из самых слабых у Эренбурга. Даже стиль Эренбурга, рубленый, основанный на контрастах, так уместный в его «огнепальной» публицистике, в «Оттепели» — вял, бесцветен…
Но поставим вопрос прямо: если герои «Оттепели» не новы, если сюжет задан и элементарен, почему же книга, художественно слабая, стала знамением времени? Явлением переходных лет? Почему на нее обрушились, как на главную опасность?
В конце книги завихрилась буря, сбросившая с пьедестала Журавлева, и — наступила оттепель…
Это слово Илья Эренбург, как известно, вынес в заголовок, ставший символом… «Оттепель», — повторяла Россия, когда все мракобесы, от Молотова до Шолохова, утверждали, что ничего не случилось и все было прекрасно, кроме отдельных недостатков.
Илья Эренбург дал мыслящей России точное и образное определение времени: оттепель…
Конечно, на него снова набросились все — от Шолохова до Симонова…
Эренбург ответил на это предисловием к книге Бабеля, которое срочно изъяли, а затем своим последним и, на мой взгляд, главным трудом — «Люди, годы, жизнь», целые главы которого немедля изымались цензурой и уходили в самиздат…
Вклад Эренбурга в процесс духовного пробуждения послесталинской России трудно переоценить.
Однако самый сильный удар по сталинщине нанес не он. Не он поднял на ноги всю молодежь, посеяв панику в ЦК.
Героем 1953 года стал совсем другой писатель, бывший иркутский следователь, выступивший против произвола. Он сделал это столь талантливо и ярко, что об Эренбурге, авторе крамольной статьи, почти забыли.
2. Подвиг Владимира Померанцева
Этот прорыв совершил маленький тихоголосый человек, болезненно скромный, неторопливый, ходивший даже в лютые морозы в легкой шерстяной куртке. «Я иркутянин, — говорил он с застенчивой улыбкой. — Привык морозу не поддаваться».
Имя этого человека — Владимир Померанцев. Подвиг, им совершенный, назывался прозаично: «Об искренности в литературе», очерк. Опубликован этот очерк был в 12-м номере журнала «Новый мир» за 1953 год. Спустя два месяца после пристрелочной статьи Ильи Эренбурга в десятом номере «Знамени».
Едва декабрьский номер появился в продаже, как о Владимире Померанцеве заговорила вся думающая Россия.
Но вначале расскажу о той стороне его жизни, о которой мало кто знал и которая была не менее героична, чем его статья, изобличившая ложь эпохи…
Некогда Владимир Померанцев изучал юриспруденцию, в молодости работал следователем в сибирской глуши, а затем ушел в журналистику, так как сажать невинных было невмоготу. Многие его однокурсники стали за эти годы прокурорами и судьями, и, изредка общаясь с ними, товарищами детства, Владимир Померанцев непрерывно освобождал невиновных.
Он сам, на свои средства, выезжал в дальние города, разговаривал с запуганными свидетелями, и — выяснял истину.
Когда я впервые пришел к нему домой, на тихую улочку, неподалеку от станции метро «Сталинская», у него сидели двое стриженых парней в тюремных ватниках. Они приехали к нему прямо из лагеря. Парни были музыкантами, получили в свое время по двенадцать лет лагерей.
В одном из городов они, устав после концерта, не пожелали играть на свадьбе председателя горсовета.
Гонец от властей настаивал, и один из музыкантов сказал:
— Парень, мы играем только на похоронах. Вот если бы ваш председатель предстал перед Господом!..
За музыкантами приехали утром. Нет, им не «шили» политику: времена были не те. Им приписали… групповое изнасилование, совершенное в те дни в районе; да еще добавили, для крепости, по разным «звонковым» статьям, как говорят юристы; приговоренные по этим статьям досрочно не освобождаются, сидят «от звонка до звонка».
Померанцев отыскал все документы, говорящие о мести городских властей, и добился смещения прокурора, придумавшего «дело» об изнасиловании.
Однако борьба за освобождение музыкантов продолжалась пять лет. Один из музыкантов, скрипач, отморозил в лагере пальцы, и их ампутировали; другой ослеп. Их «комиссовали» как инвалидов. Третий, не выдержав мучений, повесился в лагерном бараке. И только двое вышли через пять лет за ворота лагеря. И прежде всего приехали к Владимиру Михайловичу Померанцеву, своему освободителю.
Кого только не освобождал Владимир Померанцев за свою подвижническую жизнь: токарей, деревенских мальчишек, начальников геологических партий, председателей колхозов. Гости на его день рождения прилетали, случалось, за 10 тысяч километров, из Петропавловска-на-Камчатке или Магадана, порой только на один день. Подняв рюмки за здоровье именинника, утирали ладонями повлажневшие глаза.
… В декабре 53-го года Владимир Померанцев как в набат ударил. Передо мной его очерк-исследование «Об искренности в литературе», который ныне так хотели бы вырубить из истории литературы лжецы и фальсификаторы.
«Неискренность, — писал Владимир Померанцев, — это не обязательно ложь. Неискренность — это и деланность вещи… История искусства и азы психологии вопиют против деланных романов и пьес».
В ЦК сразу поняли, что он имеет в виду социалистический реализм, который весь — от схемы, от заданности, «деланности», как выразился Померанцев.