Карпова объявила по телефону Владимиру Померанцеву, что будет читать его книгу заново.
Измученный, больной Померанцев, у которого уже было до этого два инфаркта, понял, что означает неумолимо-суровый голос трусливой и сверхбдительной Карповой. Выронив телефонную трубку, он упал, захрипел. Его отвезли в больницу, где он и умер.
Я, вместе со многими писателями, хоронил его. Не собирался выступать. Просто плакал: мы дружили всю жизнь. Но… слово было предоставлено официальным лицам.
Бог мой, тем же самым, которые добивали его! Вещий Юз! «Не страшно умирать, — снова обожгли меня его слова, — страшно, что именно те, кто тебя травил, и будут разглагольствовать над твоим гробом».
Владимир Померанцев тоже знал, предвидел это. Он строго-настрого наказал своей жене перед смертью, чтобы гроб его ни в коем случает не выставляли в Клубе писателей. Чтоб и духа нечистого рядом не было.
Отыскали, проклятые. Примчались в крематорий с веночком на проволоке, только что не колючей… У карателей из издательства «Советский писатель» были скорбные лица глубоко потрясенных людей.
Нет, этого нельзя было вынести. Протолкавшись вперед, я попросил слова. Не от издательства, не от комиссии по литературному наследству. От друзей писателя. Меня пытались оттолкнуть; какая-то кожаная куртка начала оттирать широкой спиной, но… не очень-то просто скандалить у гроба на виду осиротелой семьи, под тихую скорбь Шопена. Я начал говорить, и меня не прервали, не посмели прервать. Я сказал, как убили Владимира Померанцева.
По крайней мере, имя убийцы стало известно литературной Москве. «В млечном пути мучеников русской литературы, — сказал я над гробом друга, — зажглась ныне и звезда Владимира Померанцева».
… После блистательного прорыва Владимира Померанцева, названного столь прозаично — «Об искренности в литературе», сняли с поста главного редактора «Нового мира», правда, не в последний раз, Александра Твардовского. Главным назначили Константина Симонова, которого, в свою очередь, изгнали после публикации еретично-го романа Дудинцева «Не хлебом единым…»
Ох, как кричал-надрывался в тот раз на всех пленумах Алексей Сурков: «Вместо понятия «партийность» Померанцев на первое место выдвигает «искренность»… (!)
Этак объявят вдруг партийность и искренность синонимами — тогда зачем он. Сурков? Спишут на партийную пенсию…
«Когда писателя приводят в «милицию нравственности» В. Померанцева, — шумел Сурков, — и начинается допрос, а искренно ли ты писал, — это оскорбительно… для нашей литературы».
Но мытарили-таскали по кабинетам, конечно, не «искреннейшего» Алексея Суркова, а Владимира Померанцева, который заявил в сердцах в кабинете властного Поликарпова, заведующего Отделом культуры ЦК КПСС:
«Мы друг друга не поймем, товарищ Поликарпов. Вам свобода не нужна, а мне нужна…»
… Мужественному и талантливому Владимиру Померанцеву свобода была нужна. Очень нужна! Как воздух! Поэтому его и убили…
3. Виселица, убранная цветами…
Подвиг Владимира Померанцева дал обильную жатву. Активизировались все, в ком еще была жива совесть. Появилась целая воинственно-критическая литература, новые имена, которые с благодарностью повторяла думающая Россия.
Федор Абрамов, ставший одним из самых интересных прозаиков-печальников русской деревни.
Марк Щеглов, наш однокурсник и общий любимец, болезненный, на костылях, юноша неистовой силы духа. Никто еще так умно и храбро не высмеивал живого мертвеца Леонида Леонова, который вывел в романе «Русский лес» негодяя Грацианского и, заранее испугавшись государственного разноса, попытался увести «корни» Грацианского к царской охранке и за границу. Не может-де вырастить таких негодяев советская действительность…
Ах, как отхлестал его Марк Щеглов, самый талантливый критик последней четверти века, загубленный на корню.
И Федор Абрамов, и Марк Щеглов — дети «Нового мира», зеленая поросль в вырубленном лесу неподкупной критики.
А за ними потянулись маститые: поэтесса Ольга Берггольц, героиня блокадного Ленинграда, ударила душегубов статьей, названной без смягчений и уловок: «Против ликвидации лирики». Драматург-моряк Александр Крон высмеял недоразумения, которые перепуганная советская драматургия выдает за конфликты. И даже битый-перебитый поэт Илья Сельвинский и тот опубликовал в «Литературке» свой известный протест, в котором он сравнивал советских литераторов с оркестрантами: одни получают канифоль, и потому звуки от их инструментов разносятся далеко, а другие — нет, и потому их слышат только первые три ряда партера…
Срочно убрали из секретарей Союза писателей-палачей 49-го года Грибачева и Софронова, провалились они, словно пушкинский каменный гость… И вдруг — оказалось, убрали недалеко. Один стал главным редактором витринного журнала «Советский Союз», а другой — редактором «Огонька», который в СССР лежит во всех парикмахерских. Они были всевластны еще 40 лет — до 1989 года.
«Наш бронепоезд стоит на запасном пути», — горьковато шутили в Союзе писателей, предчувствуя недоброе. И не зря: сталинщина не могла выжить правдой, и вот началось исподволь, замутняя нравственную атмосферу, половодье фальшивок, подобных пьесе «Персональное дело» Александра Штейна…
Героиня пьесы Марьяна не хочет подавать в партию. «Почему?» — спрашивает чудом уцелевший в сталинской мясорубке папа Хлебников.
«Пока тебя не восстановят, не могу, папа», — отвечает дочь.
Папа Хлебников (оттолкнув дочь, встал, как сообщает автор). А встав и оттолкнув, вскричал: «Ты что? Обиделась? (Марьяна молчит). На кого же ты обиделась? На партию?» (Марьяна молчит, естественно.)
«Я спрашиваю, — не унимается недобитый папа, — на кого ты обиделась?»
Марьяна что-то лепечет нарочито оглупленное, ссылается на свое психологическое состояние. Тут уж папа заходится в страстном припадочном монологе: «Да чем бы была моя жизнь без нее? Дышал бы чем? — И т. д. И прочее. — И завершает: — Стыдно!»
Подобные фальшивки, во всех жанрах, заполняют сценические площадки, оттесняя подлинное аналитическое искусство художественных открытий.
Однако этого недостаточно, чтобы спасти палачей. Спасти палачей может только безотказно работающая виселица, на которую вздергивают таланты.
Ждать ее пришлось недолго. Благо она была сбита-сколочена давным-давно, к 17 августа 1934 года.
В этот день Максим Горький открывает 1 съезд писателей восторженным восклицанием по поводу того, что они собрались все, вместе с зарубежными писателями, «в стране, где неустанно и чудодейственно работает железная воля Сталина». Горького прервал «взрыв восторга», как свидетельствует газета «Правда».
Александр Фадеев поведал тогда вдохновенно, какой глубиной может поражать слово, допустим, слово «дружба». К примеру, дружба, которая связывает вождей партии. До убийства Кирова оставалось всего три месяца. Алексей Сурков не уловил глубины фадеевского сравнения дружбы с железом и досадовал на то, что на I съезде забыли про ненависть. Хитрая лиса, он чувствовал, к чему идет дело. Он требовал крови. Без эвфемизмов и поэтических тропов.
От I до II съезда писателей прошло ни много ни мало двадцать лет. И, как все знают теперь, это были двадцать лет такой железной дружбы, которой не знала ранее веками окровавленная Русь!
И вот снова подкатили виселицу, убранную цветами, увитую праздничными гирляндами и даже иллюминированную. Произошло это 16 декабря 1954 года.
… Я был на II съезде со второго до последнего дня, наивно надеясь, что литературе дадут жить.
Когда я вошел в Колонный зал Дома Союзов, на какое-то мгновение почти поверил в то, что все изменилось. Стены Дома Союзов были увешаны карикатурами. Такие карикатуры были невозможны даже год назад. Тем более полтора. При Сталине. Вот на одной из карикатур девчонка-грязнуха, хитренькая-хитренькая, с остреньким угодливым лицом ябеды. Рядом — ее безликий силуэт с красным галстуком. Под первым рисунком написано: «А вот Лиза, Лиза-подлиза». Под соседним: «А вот Лиза в изданье «Детгиза».