совсем не те, что ему приписывались. Его идеал народного счастья и довольства, если говорить советским языком, – кулацкий. Он написал три умилительные поэмы о декабристах, и в последней из них, «Дедушка», продемонстрировал свою программу-максимум для народа: деревню Тарбагатай. Старый декабрист, вот этот самый дедушка, говорит внуку Саше:
Мельницу выстроят скоро,
Уж запаслись мужики
Зверем из темного бора,
Рыбой из вольной реки.
<…>
Дома одни лишь ребята
Да здоровенные псы, —
Гуси кричат, поросята
Тычут в корыта носы…
<…>
Все принялось, раздобрело!
Сколько там, Саша, свиней,
Перед селением бело
На полверсты от гусей…
Корней Чуковский, написавший среди многого о Некрасове, статью о подлинном его мировоззрении под таким именно названием – «Тарбагатай», приводил слова Гумилева, сказавшего, что это лучшая строчка Некрасова: «Сколько там, Саша, свиней!» Если и не лучшая, то характерная, соглашается Чуковский. И он пишет дальше:
Стихи замечательные, единственные в русской поэзии. Упоение материальным довольством, богатой хозяйственностью выразилось в них, как нигде (кроме, пожалуй, стихов Державина). Когда русская критика научится разбираться в произведениях искусства, она должна будет признать, что эти тарбагатайские строки ценнее, поэтичнее многих прославленных стихотворений.
Рефрен поэмы «Дедушка»: «Вырастешь, Саша, – узнаешь!» Но когда Саша вырос и сам стал дедом, то его внуки вместо Тарбагатая построили Колыму, а Тарбагатай раскулачили.
И. Т.: Да, в двадцатые годы рапповские критики отнюдь не церемонились с Некрасовым – и готовы были приписывать ему вот эти кулацкие идеалы. Некрасов далеко не сразу был канонизирован в советской идеологии.
Б. П.: И его прегрешения супротив бедняцких добродетелей отнюдь не замалчивались. Даже его канонизатор Корней Чуковский писал об этом прямым текстом. Помните, Иван Никитич, эту историю с гвоздями, которые стали прибивать к запяткам барских карет, чтобы мальчишки на них не залезали. Некрасов написал негодующее стихотворение об этой практике, а на следующий день был замечен выехавшим в точно такой же карете.
Тот же Чуковский пытается, так сказать, реабилитировать Некрасова, пишет о том, что он был человек двух эпох, время на нем сломалось и переменилось (таким же и себя Корней Иванович старается видеть – тонкий, мол, эстет, на службе у большевиков). Да, конечно, время вывихнуло сустав. Но вот опять же у Эйхенбаума я нашел одно высказывание, которое если не все, то многое объясняет:
Любители биографии недоумевают перед «противоречиями» между жизнью Некрасова и его стихами. Загладить это противоречие не удается, но оно – не только законное, а и совершенно необходимое, именно потому что «душа» и «темперамент» одно, а творчество – нечто совсем другое. Роль, выбранная Некрасовым, была подсказана ему историей и принята как исторический поступок. Он играл свою роль в пьесе, которую сочинила история, – в той же мере и в том же смысле «искренне», в каком можно говорить об «искренности» актера. Нужно было верно выбрать лирическую позу, создать новую театральную эмоцию и увлечь толпу. Это и удалось Некрасову.
Вот момент истины! Не отождествляйте автора стихов с их героем. Стихи, художественное творчество вообще не есть слепок с души художника. Если характер поэта и присутствует в его стихах, то это, как сказал бы Кант, не эмпирический, а умопостигаемый его характер.
Тут более серьезный вопрос возникает: каковы роль и место Некрасова в истории русского стиха? Не в содержательно-тематическом плане – или не только в таковом, – но как стихотворная традиция, как школа стиха. И вот выясняется, что влияние Некрасова было колоссальным, намного превзошедшим пушкинскую школу.
И. Т.: Есть мнение, что пушкинская школа в русской поэзии не прижилась: на уровень основоположника никто подняться не мог. Он вроде как дал образцы для подражания и воспроизведения, создал канон, но никто после Пушкина в этот ряд встать не мог.
Б. П.: А вот с Некрасовым совсем другая история. Реформа русского стиха, проведенная Некрасовым, была чрезвычайно плодотворна. Пошла на пользу, всем пригодилась – буквально всем. Я недавно обнаружил одну впечатляющую работу о Некрасове, написанную О. А. Седаковой, это очень серьезный автор. Она начинает с того, что Некрасов изменил самую интонацию русского стиха, произведя как будто и не очень заметную реформу: он широко ввел в русскую просодию трехсложный стих – анапест, дактиль, амфибрахий на место сглаженных, автоматизованных пушкинских ямбов и хореев – двухсложных стихов. Трехсложный стих гораздо богаче эмоционально, чем двухсложный, он напевнее и в то же время как бы и прозаичнее, естественнее, теплее. Русский стих тем самым перестал быть декламационным, он запел, обрел обаятельную мелодию. Сколько угодно примеров можно привести. «Люблю тебя, Петра творенье!» – ямб четырехстопный. «Что ты жадно глядишь на дорогу // В стороне от веселых подруг…» – чувствуете, как запел этот анапест? А Некрасов не только мелодику и интонацию стиха изменил, но и словарь обновил за счет всяческого просторечия, стихотворный язык стал у него естественно-разговорным, что тоже было своего рода достижением, имевшим большую будущность. И главное, все это пошло вглубь, в иные времена, в другие совсем эпохи – и всюду пригодилось.
Можно страницами цитировать работу Седаковой, но место не позволяет, – дадим ее резюме в последнем авторском абзаце:
Продолжения Некрасова в русской поэзии невозможно свести воедино, невозможно даже выстроить в хронологической последовательности (советская рецепция не наследует символистской или постсимволистской). Тем не менее несколько генеалогических линий можно наметить. Линия ученичества: Некрасов – народники. Крестьянские поэты, сатирики – советская поэзия. Линия творческого продолжения: Некрасов – Маяковский – Бродский. Романтическое наследование: Некрасов – Ап. Григорьев, А. Апухтин – Блок – Пастернак. Линия сложных трансформаций: Некрасов – Тютчев, Белый, Сологуб, Анненский, Ходасевич, Ахматова, Мандельштам. И – линейно неупорядочиваемая – вся посленекрасовская эпоха русской поэзии.
Видите, и она Тютчева вспоминает (ссылаясь ранее на Гуковского, эту связь указавшего; но мы видели то же у Тынянова и Эйхенбаума).
И. Т.: Вас Бродский в этом, некрасовском, ряду не смущает?
Б. П.: Весьма смущает. Бродский у нас должен идти по линии Тютчева. Он философичен, смертельно серьезен, берет самые высокие ноты. Он о самом важном – о жизни и смерти. Такую мелочь, как советская власть, он не замечает.
И. Т.: За что и невзлюбило его начальство.
Б. П.: Тема Бродского основная – небытие, поглощающее культуру, хрупкость культуры, историческая ее обреченность. Нет сомнения, что эта тема у современного поэта могла появиться только в Петербурге – зримый