не ест, не пьет —
Не домовому ль он червонцы бережет?
[Крылов 1956: 204].
Червонец как денежная единица, впервые отчеканенная Петром I наподобие голландского дуката, удачно воплощает собой образ типов европейской культуры, накопленных русскими авторами на протяжении XVIII века. Однако воплощение европейского типа скупца в образе домового, способствующее аккумулированию культурной «валюты», в значительной мере меняет смысл басни о скупце. Помимо постановки традиционного вопроса о цели накопления денег, финальные строки лукаво вопрошают: не стоит ли понимать европейский образ скупца с учетом русской народной мудрости? А может, она уже оставила того в дураках?
Страсть к эквивалентности. А. С. Пушкин «Скупой рыцарь»
Если «Скупой» Крылова весело зубоскалит, сравнивая русские и европейские культурные формы, Пушкин превращает скупца в фигуру сравнения как такового. Полное название пушкинской пьесы – «Скупой рыцарь. Сцены из ченстоновой трагикомедии The Covetous Knight» — выводит на первый план идею заимствования европейских типов [Пушкин 1948а: 99]. Но поскольку английский писатель У Шенстон (1714–1763) не создал ничего похожего на «Скупого рыцаря», пушкинский подзаголовок в целом считается мистификацией [Томашевский 1978:510–511]. В действительности же повествование, структура и персонажи пьесы имеют европейские источники: это в том числе «Скупой» Мольера, «Венецианский купец» Шекспира (ок. 1598) и басни о скупцах. Скрывая под масками истинные источники и изобретая новые, Пушкин превращает накопление иностранных типов в содержание произведения.
В самом деле, передача русского слова скупой английским covetous, то есть жаждущий, алчный’ и даже ‘любостяжательный’, проблематизирует предложенный перевод. Более точным на английский будет прилагательное miserly. Это четче отражало бы традицию типа скупца, на которой основывает свое произведение Пушкин. Miserly, кроме того, точнее передает мотив денег, чем covetous, и отражает двойной смысл слова скупой: не только склонный к приобретательству (‘жадный’), но также и склонный удерживать приобретенное (‘скаредный’, ‘прижимистый’). Указанные смысловые оттенки русского слова скупость чрезвычайно важны для интерпретации пьесы. Например, издание 1822 года «Словаря Академии Российской» определяет скупость как «излишнюю бережливость», а ныне устаревшую грамматическую форму «скупый» как «имеющий предосудительную привязанность к скопленному богатству; противупоставляется чивому, тороватому» [Словарь Академии Российской 1822: 201]. Тот же словарь определяет скупца как «того, кто из любостяжания необходимо нужных издержек сделать не хочет» [Словарь Академии Российской 1822: 200] [114]. Стремление сохранять деньги существенно для пушкинского портрета скупого барона, который ценит деньги только в форме накопления их. Центральную повествовательную коллизию между ним и его амбициозным сыном Альбером создает не желание барона иметь больше денег, но скорее его отказ отдать деньги сыну, чтобы тот их тратил. Утверждение Пушкина, что его пьеса основана на «The Covetous Knight», одновременно и утверждает, и подрывает претензию на эквивалентность [115].
В какой-то момент Пушкин подумывал о том, чтобы взять для пьесы эпиграф, устанавливающий еще одну усложненную смысловую связь. Это был отрывок из стихотворения Г. Р. Державина «К Скопихину» (1805) [116]. Стихотворение Державина является адаптацией гражданской оды Горация «К Криспу Саллюстию» («Nullus argento color est avaris abdito terris», 23 год до н. э.), а также оно включает в себя оригинальные тематические характеристики басен о скупцах [Гораций 1970: 95]. Стихотворение восхваляет Н. П. Шереметева и некоторых других богатых россиян за то, что они отдали свои деньги на нужды благотворительности, и порицает некое лицо, названное Скопихиным, за то, что тот свои деньги копил. Сама фамилия Скопихин, производная от «скопить», сближает этого персонажа с типом скупца. Державин еще прочнее помещает Скопихина в типическую традицию, убеждая не походить на скупых зверей – персонажей басен:
Престань и ты жить в погребах,
Как крот в ущельях подземельных,
И на чугунных там цепях
Стеречь, при блеске искр елейных,
Висящи бочки серебра
Иль лаять псом вокруг двора
[Державин 1957: 291].
После опубликования «К Скопихину» Державин объяснял, что, создавая этот персонаж, имел в виду своего современника по фамилии Собакин [Державин 1957:436]. Достаточно любопытно, что фамилия возможного прототипа также имеет привязку к скупости: оно напоминает о жадном псе из «Собаки, сокровища и коршуна» Федра, на которую намекает Державин в последней строке. Это не единственная аллюзия на античные образы скупости, Державин следует примерам Сумарокова и Майкова и акцентирует внимание на других олицетворениях скупца: собака упоминается после описания крота, который напоминает о различных подземных созданиях, населяющих пространство басен о скупцах.
Этот крот едва не пробрался в эпиграф к «Скупому рыцарю». Рукопись пьесы начинается со строк державинского стихотворения – именно тех, которые наиболее явно указывают на связь Державина с традицией басен о скупцах: «Престань и ты жить в погребах, / Как крот в ущельях подземельных» [Томашевский 1978: 510]. Если бы Пушкин начал этими строками последний вариант «Скупого рыцаря», могло бы показаться, что он намеревался вновь напомнить об осуждении Державиным скупости. Однако, как убедительно доказывали исследователи, пушкинские эпиграфы часто указывают на иные выводы, чем те, что по видимости вытекают из текстов, которым они предшествуют [117]. Действительно, первоначальное намерение использовать державинские строки намекает на то, что Пушкин отступает и от державинских строк, и от жанровых условностей басни. В то время как Державин сравнивает реальное лицо с басенными скупцами, делая это с явной назидательной целью осудить нежелание делиться своим богатством с обществом, Пушкин отходит от дидактизма и обращается к акту сравнения как таковому.
«Скупой рыцарь», созданный в Болдино в 1830 году, представляет собой пушкинскую «пробу пера» в цикле пьес [118], названных «Маленькие трагедии». Исследователи указывали, что Пушкин посвящает каждую из «Маленьких трагедий» психологическому изображению персонажа, охваченного определенной страстью [Markovich 2003: 74–75]. Предполагалось также, что, предлагая читателям сложные изображения узнаваемых литературных типов и исторических персонажей, Пушкин уходит от неоклассических к романтическим методам характеризации [Фридман 1980: 141–154; Томашевский 1960: 263]. В «Table Talk» Пушкин проясняет свое понимание этих двух модальностей, сравнивая изображения скупости в «Венецианском купце» Шекспира и в «Скупом» Мольера: «Лица, созданные Шекспиром, не суть, как у Мольера, типы такой-то страсти, такого-то порока; но существа живые, исполненные многих страстей, многих пороков; обстоятельства развивают перед зрителем их разнообразные и многосторонние характеры. У Мольера скупой скуп – и только; у Шекспира Шайлок скуп, сметлив, мстителен, чадолюбив, остроумен» [Пушкин 19496: 156–157] [119]. Пушкин не воспринял романтическое понимание типа, предложенное Шеллингом и Нодье. Для него тип остается фундаментально (неоклассицистской – и безжизненной – формой создания характеров, а новаторство Шекспира заключалось не столько в создании новых типов своего века, сколько в замене