class="v">Задумав плыть по лону вод,
Ступает бережно на лед,
Скользит и падает; веселый
Мелькает, вьется первый снег.
Где же богиня? В шуточном обращении: «Читатель ждет уж рифмы розы; / На вот, возьми ее скорей». Слово «роза» — маркер Элизы и Элизиума, вообще темы Елизаветы, начатой еще в 1817 году «Стансами», где упомянут этот цветок. Для нашего сюжета роза — тоже маркер, она отмечает связь со Старухой, ее чепцом, украшенным розами, с молодым портретом, где роза в напудренных волосах, а также розой Марии Антуанетты, кровью королевы под гильотиной, французской революцией — символом изменения мира. В 1826 году поэт пишет своеобразный реквием императрице:
Лишь розы увядают,
Амврозией дыша,
В Элизий улетает
Их легкая душа.
И там, где воды сонны
Забвение несут,
Их тени благовонны
Над Летою цветут.
Розы даруют «забвение». Оно противоположно «сожалению». Но забвение достижимо только за порогом смерти, в Элизии. Туда же, как ни странно, ведет гусь из зимней зарисовки в «Евгении Онегине». Тот, переваливаясь на «красных лапках», перешел из «Сатирикона» Петрония, продолжением которого, по мысли поэта, должна была послужить «Повесть из римской жизни», начатая в 1833 году. Гусь у Петрония услаждал прекрасных матрон в заведении некоей Старухи. «По лону вод» — адресует к озеру с Кагульским обелиском и к «сонным водам» на берегах Леты. С Прозерпиной же повесть связывает рассказ о Тартаре:
Сладкой жизни мне не много
Провожать осталось дней,
Парка счет ведет им строго,
Тартар тени ждет моей. —
Страшен хлад подземна свода,
Вход в него для всех открыт,
Из него же нет исхода…
Всяк сойдет — и там забыт.
Императрица умерла и уже забыта. А какие были надежды! На характер этих упований указывает само название стихов: «Стансы», как Николаю I, только созданные за девять лет до общеизвестных и как будто не говорящие о революции ничем, кроме посвящения «Из Вольтера».
В них поэт оплакивает ушедшую юность, забавы, «смехи», имея в виду лицейские годы: «Живем мы в мире два мгновения — / Одно рассудку отдадим». На Елизавету Алексеевну вновь указывают цветы:
Я ей принес увядши розы
Веселых юношества дней
И вслед пошел, но лил я слезы,
Что мог идти вослед лишь ей!
Идти рядом с императрицей, рука об руку, вчерашний лицеист не мог. Только вслед, как «паж» или «отрок невольный». «Увядши розы» — не просто символизируют безнадежность юношеской любви, они напомнят о карамзинской розе, на которую веют холодные ветры, из «Писем русского путешественника», то есть Марии Антуанетте.
«Дыханье… полное чумы»
Вспомним сетования прохожего из «Египетских ночей» на то, что поэт, вместо возвышенных, выбирает ничтожные предметы для своих «песнопений». Гусь — «предмет ничтожный». Но как далеко он поведет. Вернее, его «красные лапки». Они отсылают к истории царицы Савской из талмудической Агады, у которой оказались некрасивые ноги [310], по другой версии — «гусиные лапки», и ступив на зеркальный пол — аналог льда — она вскрикнула и подняла подол, решив, что внизу вода.
С поднятым подолом в древности изображали богиню Астарту — сладострастный малоазийский аналог материнского божества. Душенька из поэмы Дмитриева — Психея, с которой отождествляли Елизавету Алексеевну, — зацепилась платьем за ветку, открывая свои красы. Стыдливая девушка, к огорчению амуров, натягивает короткий подол на колени, но не может скрыть совершенства.
Она прекрасна, как будущая пушкинская Царевна Лебедь: «Днем свет белый затмевает, / Ночью землю освещает, / Месяц под косой блестит, / А во лбу звезда горит». С «величавой женой» из схоластической школы ее роднит «сладкий» голос: «А как речь-то говорит, / Будто реченька журчит». Месяц под косой укажет верную дорогу к Диане, звезда во лбу — к звезде надежды, столь любимому символу русской масонской поэзии. А вот лебединая сущность — к народным сказкам о прекрасных девах, которые, купаясь, сбрасывали перья [311]. К богине Лебедь, воплощавшей силы весны.
И вот тут нас ждет сюрприз. Казалось бы, все симпатии читателя на стороне Царевны Лебеди и ее спасителя Гвидона: «Бьется лебедь средь зыбей, / Коршун носится над ней». Но на рисунках Пушкина змея измены, которая выползает из-под копыт коня Петра Великого, имеет лебединую голову с клювом. А иногда соединяется с пистолетом [312] — намек на цареубийство. Длинная шея лебедя вроде бы позволяет подобное превращение. Да, сказочные девы-лебеди в мифах имели родство именно со змеями. Но в данном случае аналогия проще и прямее. Измену венчает Лебедь — смутные слухи о причастности Елизаветы Алексеевны к замыслам тайных обществ.
Лебедь имеет антипода, вернее пародию на себя. Это «гусь тяжелый». У обоих длинная шея и «красные лапки». Красные лапки, красный фригийский колпак, «красная весна» на розовом поле из черновиков «Гавриилиады» — все это разные грани одного образа.
Здесь верно будет вспомнить о «красном делибаше». Казалось бы, что общего, кроме цвета? Легкий турецкий конник, которого Пушкин видел, путешествуя на Кавказ в 1829 году и находясь в армии Паскевича. Однако общность есть: «На холме пред казаками / Вьется красный делибаш».
Идет перестрелка, «смотрит лагерь их и наш» — делибаш дразнится, он специально одет в красное, чтобы быть заметным. Поэт предупреждает: «Делибаш! Не суйся к лаве… / Попадешься на копье». Но и казаку грозит опасность: «Срежет саблею кривою / С плеч удалую башку».
Речь как будто о войне с турками. С чужаками. Но красное всегда отмечает иную грань — со времен взятия Бастилии «красными» именуют сторонников фригийского колпака, а «белыми» тех, кто защищает королевские лилии. Кроме того, привычное для нас разделение миров на черное и белое когда-то было делением на красное и белое. Черные фигурки в средневековых шахматах обычно красные, их намеренно вырезали из коралла, в отличие от белых — из слоновой кости. Цветом потустороннего мира, адских сил (вспомним плащ Мефистофеля) и одновременно возрождающейся жизни был красный, воспринимаемый как жертвенная кровь. Белое же — цвет Богородицы. Пречистой Девы. А потому рассказ в «Делибаше» не только о видимом телесными очами, но и о невидимом противостоянии.
Мчатся, сшиблись в общем крике…
Посмотрите! каковы?..
Делибаш уже на пике,
И казак без головы.
Это противостояние в русскую жизнь принес фригийский колпак, шапка «старого злодея», надетая задом наперед. Корона, превращенная в ее противоположность. Надела же его Людмила, чье имя — не просто отсылка к святочной поэме Жуковского. Важно прямое значение имени: милая людям.