В качестве недуга не одних россиян, но и универсального, свойственного не одной эпохе, но и вечного, гончаровская «обломовщина» равномасштабна таким литературным и историко-культурным понятиям, как гамлетизм, донкихотство, донжуанство, платонизм, руссоизм, байронизм («мировая скорбь») и т. п. В своем обобщающем художественном смысле она ориентирована на названные культурологические концепты ровно столько же, сколько и Илья Ильич Обломов — на сверххарактеры (архетипы) Гамлета, Дон Кихота, Дон Жуана, Фауста. Очевидная социально-бытовая грань этого образа его отнюдь не исчерпывает. Совершенно неверно поэтому объяснять жизненную драму Ильи Ильича только его помещичье-барским положением и барским воспитанием. Это ошибочно и в том случае, если воспитание Обломова понимается «в самой широкой интерпретации <…> как историческое воспитание нации в условиях несвободы, более того, насильственного подавления личностного начала» [246]. Как резонно заметил еще Д. Овсянико-Куликовский, «пример многих народов показывает нам, что рабство и крепостничество сами по себе вовсе не обладают магическою силою создавать обломовщину» [247]. Ему же принадлежит глубокая мысль: «По-видимому корни обломовщины скрываются в глубине национальной психики, сложившейся так, что известные социальные условия легко изменяют ее в „обломовском“ направлении» [248].
Подобно гамлетизму и донкихотству, гончаровская «обломовщина» — нравственно-психологический комплекс, развивающийся в людях особого психофизического склада и лишь усугубляемый способствующими ему общественно-историческими и социально-бытовыми условиями и обстоятельствами. В числе последних могут быть и политическая и гражданская несвобода, и всяческое подавление личностного начала, и непривычка при его неразвитости к индивидуальной инициативе, активности, самодеятельности, и вечная надежда на «авось», «как-нибудь», смыкающаяся с восточным фатализмом и с буддийской «идеей Нирваны» [249], и, конечно, нацеленное на все эти состояния и качества воспитание. Однако при всем значении последнего в становлении отдельных гончаровских героев сам романист никогда не превращал его в силу, человеческую личность определяющую. Обстоятельным очерком воспитания в «Обыкновенной истории» снабжен образ Юлии Тафаевой, но не центрального героя Александра Адуева; в «Обломове» читатель ничего не знает о детстве, отрочестве и первой юности Ольги Ильинской, в «Обрыве» — в одинаковых условиях растут Марфенька и Вера, но вырастают женщинами кардинально различными. Ранее мы цитировали слова Андрея Штольца о том, что «человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу…». Что этот герой и доказал, самостоятельно сформировавшись в личность, чуждую как восточно-русскому, так и западноевропейскими человеческим стереотипам. Нет, при конфликте воспитания и природы-натуры личности победить, по Гончарову, должна именно натура, ибо человеку-христианину дано одолевать судьбу. В случае с Обломовым этого не происходит как раз оттого, что герой этот был от рождения характером «робким, апатичным», обладателем души «робкой и ленивой» (с. 51, с. 368).
Если «обломовщина» — прежде всего нравственно-психологический комплекс носителя этого недуга, то какие основные элементы его составляют? На первом месте здесь, конечно, жизнебоязнь, в особенности боязнь жизни практической, затем — безволие, застарелый инфантилизм (во «Фрегате „Паллада“» Гончаров назовет его «застарелым младенчеством»), маловерие и склонность к унынию, а также обусловленные этими качествами «страх перед переменами, превалирование мечтательности над активностью, стремление не действовать, не поступать, не нести на себе ответственности…» [250]. Наконец, — «соединенное с боязнью жизни отсутствие самого чувства общественной стоимости человека, т. е. такое состояние психики, при котором человек не страдает оттого, что его общественная стоимость не осуществилась» [251]. И в итоге — неодолимое желание жизни как нерушимого душевно-духовного и физического покоя.
Во всем этом «обломовщина» «столь же русский, сколь и древнегреческий и библейский тип существования. Недаром это слово во второй части романа снится Илье, как знаменитое „Мени, такел, фарес“ Бальтазару (Валтасару) на пиру» [252]. Есть в гончаровской «обломовщине» и смысловая грань, восходящая к евангельской притче о зарытом в землю таланте. «В „Обломове“, — говорит В. Дмитриев, — Гончаров показал образ жизни православного человека, больного „обломовщиной“, подавляющего в себе дар Божий — жизнь и талант, удаляющегося не только от „мира греха“, но и от Бога» [253].
* * *
В отличие от «обломовщины» понятием «штольцевщина» сам Гончаров не пользуется ни в романе «Обломов», ни в своих очерках «На родине», где изображает провинциально-бюрократическое и бытовое проявления «обломовщины», ни в своих автокритических статьях. Предложенное рядом исследователей Гончарова, оно тем не менее по отношению к художественной концепции знаменитого романа вполне правомерно. По замыслу его автора, «штольцевщина» в той же мере положительное противоядие «обломовщине», как сам Андрей Штольц — позитивная альтернатива Ильи Обломова. Она в свой черед подразумевает особый нравственно-психологический и поведенческий комплекс, отвечающий психофизическому складу ее носителя, к общей характеристике которого поэтому следует вернуться.
В работах гончарововедов советского времени Штольц оценивался, как правило, отрицательно прежде всего по соображениям идеологическим: героя обвиняли в «буржуазности», в мнимой «сокрытости» от читателей его «дела» и более всего — вслед за Добролюбовым — в «эгоистичности» его счастья. Между тем эти и подобные упреки были убедительно оспорены еще академиком Д. Н. Овсянико-Куликовским в соответствующих главах его «Истории русской интеллигенции» (1906–1911). «Мы, — писал он в частности о деятельности Штольца, — хорошо знаем, чем он занят: он „приобретает“, составляет себе состояние, ведет свои дела, вместе с тем он учится, развивается, следит за всем, что творится на белом свете, наконец, много путешествует, как по России, так за границей. Он просвещенный делец и „грюндер“ (от нем. — основатель, учредитель. — В.Н.). И совершенно очевидно, что этому „труду“ он, как и сам Гончаров, приписывает прогрессивное общественное значение. Мало того: его проповедь „труда“ не лишена и морального оттенка. Это было в духе времени. Отживающей обломовщине <…> противопоставляли накануне падения крепостного права необходимость предприимчивости, деловитости, инициативы, и эти качества представлялись в виде культурной и даже моральной силы, призванной обновить и возродить Россию» [254]. Да, признает Куликовский, «в конце концов» все усилия Штольца «направлены на то, чтобы создать себе обеспеченную, счастливую, разумную, изящную жизнь» [255]. Однако в эпоху, когда «общественная деятельность была <…> невозможна» (добавим, а радикальная революция для Гончарова неприемлема. — В.Н.), «личная жизнь с ее вопросами любви, счастья, умственных интересов и т. д. силою вещей выдвигалась на первый план. Вспомним, какую выдающуюся роль в жизни лучших людей той эпохи играли любовь, дружба, эстетика, философский и научный дилетантизм» [256].