не имея, что делать. Но в воскресенье была большая торговля. Приходила масса крестьян, и у дверей магазинов начиналась такая толкучка, такая давка, точно как мухи на подоконнике вокруг рассыпанного сахарного песка [Kotik2002: 111] [19].
Если обитателям штетла рынок напоминал о сельских пейзажах пограничья, то жителям окрестных деревень он предлагал не только торговую площадку, но и такие городские развлечения, как рестораны и кабаки. Сельские священники взирали на эти временные городские пейзажи с неудовольствием, особенно в воскресенье, когда туда устремлялась их паства. В 1887 году один священник жаловался, что украинскому крестьянину приходится вместо утренней службы ездить в город, где он «лакомится… пряностями яства и в особенности питей» [20]. Церковные власти, обеспокоенные тем, что коммерческий пейзаж негативно влияет на украинское крестьянство, охотно винили евреев во всех бедах, связанных с рынками и ярмарками: евреи, придерживавшиеся своей веры и занимавшиеся торговлей в воскресенье, представали в качестве очевидных врагов православия [21].
Историки, изучавшие русско-еврейские отношения, часто отмечали взаимосвязь между антисемитизмом и торговлей. Йоханан Петровский-Штерн приводит в качестве примера запись, сделанную Николаем I в 1810 или 1811 году: «Жидов много в губерниях, возвращенных от Польши; живут они торговлей и промышленностью» [22]. Как замечает Майкл Станиславски: «Еще с первого раздела Польши каждый русский чиновник, задававшийся этим вопросом, отмечал и порицал роль евреев в торговле» [Stanislawski 1983: 174]. Русские писатели и этнографы, посещавшие западные губернии империи в XIX веке, тоже обращали внимание на еврейских торговцев. Станиславски цитирует статью из Журнала министерства внутренних дел за 1844 год, в которой говорится, что «купцом, можно сказать, всякой еврей родится. Будь только что-нибудь в руках, он готов все продавать, всем барышничать» [23]. Славянофил И. С. Аксаков в своей книге об украинских ярмарках, написанной в 1858 году, говоря о еврейских торговцах, акцентирует внимание на их внешности, речи и популярной точке зрения (которую он нигде не оспаривает), что евреи мошенничают, заключая сделки с представителями других народов:
На тех же ярмарках, где евреи пользуются свободным правом купли и продажи, они придают торговле какое-то особенное, лихорадочное оживление, бегают, суетятся, снуют, сопровождая каждое слово быстрыми телодвижениями; везде раздается их шибкий гортанный говор, везде, на каждом шагу, останавливают они посетителя с предложением товаров [Аксаков 1858:36] [24].
Согласно Аксакову, на еврейско-украинском рынке оглушающий шум и расположение еврейских лавок заманивают покупателя в ловушку [25]:
Вы гоните еврея вон, но он продолжает перечислять свои товары, не слушая вас, начинает раскладывать все припасы своей коробки и большею частью успевает-таки соблазнить вас, и вы, браня и его и себя, все же покупаете. В особенности много евреев бывает на Ильинской ярмарке, где они занимают целый «Еврейский ряд», в котором до 30 лавок с галантерейным товаром [Аксаков 1858: 327–328] [26].
Аксаков, путешествовавший в юго-западные губернии России из Санкт-Петербурга, воспринимал коммерческий пейзаж как дикое пространство, населенное евреями [27]. Отвращение, которое Аксаков выказывал к еврейским торговцам, было сродни тому чувству, которое русское население столицы испытывало к евреям и в самом Санкт-Петербурге; несмотря на строжайшие ограничения, к середине XIX века в районе Сенной площади проживало довольно много евреев. Вот что писалось об этом в фельетоне полицейской газеты в октябре 1848 года: «Чтобы иметь понятие о материальной стороне тогдашнего общества жидов, стоило только заглянуть на Сенную площадь: это теплое местечко заманивало их к себе по удобству квартир и дешевизне продовольствия» [28]. Выражение «теплое местечко» подразумевает финансовую надежность, то есть речь идет о том, что евреи с их семейным укладом и бытом прочно обосновались в столице Российской империи. Также местечко является русским синонимом слова штетл. Этот каламбур намекает на то, что еврейское присутствие в окрестностях столичной рыночной площади привносит в петербургскую жизнь нежелательный элемент украинской провинции. В этом фельетоне также описывается, как бурно и даже разнузданно веселятся и поют евреи во время своих праздников. При этом автор осуждает не еврейскую нацию как таковую. Напротив, он пишет, что те из них, на кого образованные жители столицы оказали благотворное влияние, отказались от обычаев своих отцов и обратились в христианство, но, к сожалению, число их невелико [29]. Иными словами, речь идет о том, что традиционные празднования, принятые в иудаизме, нарушают закон и общественный порядок.
Иудаизм с его непостижимыми правилами и законами и особым календарем воспринимался как вредное для столичной жизни явление, нарушающее привычные социальные нормы и гендерные роли. Русско-еврейский поэт О. Э. Мандельштам в своих воспоминаниях, относящихся к концу XIX века, описывает этот конфликт между петербургской культурой, в которой он был воспитан, и местечковой культурой своих еврейских предков следующим образом: «Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос» [Мандельштам 1991,2:55] [30]. Чуждость еврейских религиозных ритуалов и кажущееся беззаконие коммерческого пейзажа грозили стереть тонкий налет цивилизации, который столичные власти стремились сохранять в Петербурге. Такой коммерческий пейзаж был характерен, разумеется, не только для территорий черты оседлости, но и для всех крупных городов и губерний России. В общественном сознании XIX и начала XX века русские базары и ярмарки были связаны с многоэтничным пограничьем Российской империи. Ярмарка была любимым местом художников-жанристов – в частности А. А. Попова.
Языки рынка и национальная гордость
В. Г. Белинский писал: «Есть у нас литература грязная, копеечная, которая скрывается в непроходимых извилинах толкучих рынков» [Белинский 1948,2: 571]. Однако любопытно, что именно Гоголь с его рассказами о далеких украинских ярмарках вселил в Белинского надежду на лучшее будущее русской литературы. Своим успехом Гоголь отчасти был обязан тому, что в начале XIX века все были увлечены учением о «народности» и «духе народа» (Volksgeist), принадлежавшим Иоганну Готфриду Гердеру (1744–1803). Понятие «народ» в толковании Гердера было связано не с государством или территорией, а с этнически однородной группой, объединенной общей религией, культурными и кулинарными традициями, одеждой и, что особенно важно, «общим языком, на котором говорят народные массы и который образованный класс воспринимает как свой родной язык, даже если в своей среде он обычно говорит на менее естественном и подверженном иностранному влиянию языке высшего общества, света и модных салонов» [Lucky) 1996: 9]. Для того чтобы понять, каким образом язык влиял на читательское восприятие многоэтничного коммерческого пейзажа, нам необходимо изучить, каково было отношение к фольклору в литературных традициях, являющихся предметом