сочинений… Я придумал как бы одну книгу, состоящую из четырех… Я должен быть удовлетворен: по-всякому тридцать семь лет работы вошли в эту книгу».
Снова чисто филологический ход: новая конструкция дает новый смысл: «Пушкинский дом» (вторая книга этой сверхкниги) предстал здесь культурно-историческим измерением Империи, наряду с измерениями биографическим («Петроградская сторона»), географическим («Кавказский пленник») и метафизическим («Оглашенные»).
Потом, не дожидаясь акад. Л. Н. Одоевцева, автор сделал роскошное «юбилейное издание 1999 г.», к которому за двадцать лет до того сочинялись комментарии.
Он прикован к этому своему тексту, как каторжник к тачке, как раб к триумфальной колеснице. И на первый план в нем выдвинулся даже не герой, а предмет его филологических спекуляций.
«И здесь мы ставим точку, как памятник, – памятник самой беззаветной и безответной любви» («Фотография Пушкина») – «О Пушкин!..» («Пушкинский дом»).
Битов привязан к Пушкину, как сын к отцу, ученик к учителю, ремесленник к мастеру, цеховому старейшине. Он сам стал за эти годы бродячим филиалом Пушкинского Дома. Он старается привить пушкинские вкус и меру мало приспособленной для этого реальности.
Он читает пушкинские черновики, разбирает стихи, строит свою версию биографии. Он придумывает памятник зайцу, перебежавшему поэту дорогу в Михайловском. Он отправляет Пушкина за границу, а отдаленного потомка Левы Одоевцева, филолога Игоря, из XXI века – в XIX за пушкинской фотографией.
Душа болит
(1973. «Характеры» В. Шукшина)
Боже мой!Неужели пришла пора?Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?С. Есенин. 1921
«Сколько ни стоит мир, – теоретизирует А. Солженицын в „Архипелаге ГУЛАГ“, – до сих пор всегда были два несливаемых слоя общества: верхний и нижний, правящий и подчиненный. Это деление грубо, как все деления. Но если к верхним относить не только высших по власти, деньгам и знатности, но также и по образованности, полученной семейными ли, своими ли усилиями, одним словом, всех, кто не нуждался работать руками, – то деление будет сквозным.
И тогда мы можем ожидать существования четырех сфер мировой литературы (и искусства вообще, и мысли вообще). Сфера первая: когда верхние изображают (описывают, обдумывают) верхних, то есть себя, своих. Сфера вторая: когда верхние изображают, обдумывают нижних, „младшего брата“. Сфера третья: когда нижние изображают верхних. Сфера четвертая: нижние – нижних, себя» (ч. 3, гл. 18).
К четвертой сфере автор классификации относит весь мировой фольклор, его «золотые отложения». Что касается собственно литературы, его вывод пессимистичен: «Относящаяся же к сфере четвертой письменность („пролетарская“, „крестьянская“) – вся зародышевая, неопытна, неудачна, потому что единичного умения здесь не хватало».
Кажется, в русской словесности ситуация кардинально изменилась в XX веке.
«До этого графа подлинного мужика в литературе не было». Если иметь в виду мужика как персонажа – может быть. Но мужик как автор появился в салонах современной беллетристики лишь в советскую эпоху. Старая крестьянская литература (поэты-самоучки, Кольцов, Суриков) обернулась в XX веке Есениным, Твардовским и «деревенской прозой».
Шукшин шел отсюда, «снизу», но ушел далеко, в глубину, где понятия «верха» и «низа» теряют смысл. Траектория этого в одних отношениях закономерного, в других – уникального пути осталась в том, что он сделал.
Легенда о почти ренессансной, «невероятной разносторонности» (С. Залыгин) Шукшина была порождена его внезапным ранним уходом (в 45 лет – возраст Чехова).
Он сыграл в десятках чужих фильмов, но среди них было не так много запомнившихся и вовсе не было шедевров.
Он поставил как режиссер пять картин, но «кинематограф Василия Шукшина» вряд ли будут изучать в киношколах XXI века: главным героем там был все-таки Шукшин-актер.
Он сочинил пять томов прозы, которая тоже – с некоторой дистанции – легко расслаивается на жанры и уровни. Дюжина киноповестей и повестей, функциональная, «сырьевая» природа которых очевидна и часто даже подчеркнута заглавием («Энергичные люди» – сатирическая повесть для театра; «А поутру они проснулись» – повесть для театра). Костоломный историко-революционный роман «Любавины» и его современное продолжение, автором – закономерно – не законченное и не опубликованное. Чистый исторический роман о любимом герое, Степане Разине, – «Я пришел дать вам волю» – тоже переделанный из сценария так и не поставленного фильма и сохраняющий его родимые пятна.
«Хотя я и жалуюсь, что тут, в киноинстанциях, небрежно обращаются с литературой, а ведь и я не писал так, как пишут повесть, роман или рассказ. Надо мной все время – топором – висело законное требование: все должно быть „видно“. Я просто позволил себе писать чуть более пространно, подробно, чем „казаки оживлены“. Не больше. Истинная литература за такие штуки бьет кованым копытом по голове».
Лишь в одном жанре Шукшин шел путем истинной литературы: сначала рождались рассказы, потом, бывало, они становились сценарием и фильмом, «но – тут надо преодолеть большую неловкость – рассказы, по которым я поставил оба фильма, лучше», – сказал он по поводу своих картин «Странные люди» и «Ваш сын и брат».
В романах и повестях персонажи слишком послушны авторской воле, страдают, любят и умирают по его указке. В рассказах автор и герой меняются местами. Автор отступает в тень перед напором жизненного материала, герои получают свободу.
Большая литература Шукшина – это его малая проза. Все остальное (с точки зрения истинной литературы) – эскизы, подступы, строительные леса, ступеньки на пути к этому главному.
Сто двадцать рассказов, опубликованные за пятнадцать лет (1958–1974), тоже неравноценны. Шукшин резко меняется, взмывает вверх где-то в середине этого пятнадцатилетия. Главной его книгой стал сборник «Характеры». Но речь должна идти не только об этих двух десятках текстов, но и об их контексте.
«Характеры» – не просто книга, но формула целого.
Лет пять-семь Шукшин осваивает жанр советского рассказа о деревне.
Герои – сельские жители, светлые души – то поэтично влюбляются («Степкина любовь»), то устраивают чужие судьбы («Классный водитель»), то дурашливо, по принципу «у нас героем становится любой», совершают подвиг («Гринька Малюгин), то собираются в Москву к сыну-герою («Сельские жители»), то вспоминают о тяжелом военном детстве («Долгие зимние вечера»), то ваяют из дерева образ народного заступника и сами обливаются над ним слезами («Стенька Разин»), то гибнут из-за своей беспросветной доброты от руки мерзкого красавца-уголовника («Охота жить»).
Также понятно-предсказуема и структура рассказа.
Пейзаж-заставка. «Дни горели белым огнем. Земля была горячая. Деревья были тоже горячие. Сухая трава шуршала под ногами. Только вечерами наступала прохлада. И тогда на берег стремительной реки Катуни выходил древний старик, садился всегда на одно место – у коряги и смотрел на солнце» («Солнце, старик и девушка»). – «С утра нахмурилось; пролетел мелкий сухой снег. И стало зловеще тихо. И долго было тихо. Потом началось… С гор сорвался упругий, злой ветер, долина загудела. Лежалый снег поднялся в воздух, сделалось темно» («Начальник»).
Диалог-информация: в меру характеристический, в меру разговорный, с юмором, с обязательными