Ознакомительная версия.
Хотя сороки и сами из семейства вороновых, но воронов не любят, много зла они приносят всем птицам и сорокам тоже.
И все-таки вороны летали красиво. Сейчас закрою глаза и вижу паренье этих черных больших птиц с блестящим черным опереньем в голубом небе над снежным безмолвием.
Еще вспоминаются часто обледенелые стволы берез. Это было после оттепели, в морозный день. Мокрые березы обледенели, а когда поднялось солнце над лесом, вспыхнули на атласных белых стволах маленькие живые огоньки.
А не диво ли – яркие звезды и пышные сугробы, белые поля в снегириных грудках и Большая гора, звонкоголосая и радостная от детей.
Так что и в январе найдешь чудеса.
В пасмурный день в сосновой посадке сумрачно, глухо. Но каждый раз я стараюсь завернуть в нее, чтобы послушать тишину. Снег накрыл деревья сверху так плотно, что кажется: над всей посадкой – сплошной снежный потолок. А когда ветер пробежит поверху, заметет вдруг, заснежит. Все покроется метелью. Только успевай стряхивать снег с шапки и с плеч.
В солнечный же день лучше заехать в рощу за ручьем, где сосны вразбежку, полюбоваться, как солнце играет на молодой сосновой коре, покрывая ее золотистыми пятнами. А вчера здесь увидел первые слезы: блестящие смоляные крупинки выступили на сосновых веточках и запахли смоляным ароматом. Я сорвал веточку со слезинкой и привез домой. С мороза она и в комнате еще с полчаса дышит им. Поставил в вазу с водой, и руки опахнуло холодом, как не раз бывало в летнее время, когда спускаешься в низину. Эта веточка с шишками. Значит, еще и услышу, как они потрескивают, когда подсохнут и начнут отклеиваться, отходить их чешуйки. Надо же! Ведь не раз пробовал в лесу отделить эти чешуйки охотничьим ножом – ничего не получается. Они словно припаяны, словно слиты. Только под силу это крепкому клюву дятла. А тут сами щелкают, раскрываясь и роняя семена. Каждое семечко с крылышком, и, падая, крутится оно, вертится, словно заведенный махонький пропеллер. И чем ниже, тем быстрее. И уже листочек бумаги под вазой весь в них, в семечках.
Еще только февраль. Это первые робкие слезы весны. Настоящие слезы увидим в конце марта, когда заплачет соком каждая подраненная веточка клена, когда дятел наделает питьевых колечек на его стволе и будет пить из каждой пробоинки сладковатый сок. Потом заплачут березы.
Но все это будет когда-то. Потому и дороги эти крошечки смолы в пазухах молодых веток, что светятся издали расплавленным серебром.
Где-то на болотах кричали журавли. Перед восходом солнца крик их был так гулок, что казалось, будто птицы кружатся над коньком избы. Лесное эхо подхватывало их крик, и он, усиленный и многократно отраженный гулкой органной звучностью сосновых стволов, окружавших болото, метался над топью. Крик этот не был резок или тороплив, нельзя было назвать его и трубным кличем. В нем было что-то глубинное, грудное, как в сильном женском меццо-сопрано, какой-то русалочий полувопль, таинственный и печальный, невольно уносящий воображение в мир полузабытых сказок детства.
Да и все из моего окна виделось мне здесь сказочным: и эта горстка высоких теремных изб на горке между двух озер – иные заколоченные, иные еще с живыми красными гераньками в нешироких резных оконцах; и поленницы березовых дров, сложенные у стен задымленных бань, заросшие вместе с банями высокой крапивой; и округлые, еще свежезеленые стожки, похожие на островерхие шлемы былинных витязей; и бесконечные изгороди-прясла с белобокими сороками на березовых кольях; и звон коровьих колокольцев, и мягкий голос рожка, искусно закрученного из длинного берестяного ремня, того самого старинного рожка, которым здешний пастух до сих пор скликает разбредшуюся по лесным тропам скотину. И леса, леса… Леса, в какую сторону ни глянь: черные, отвесные, с белыми мазками берез, с малинниками по сухим волокам, с россыпями рыжиков по опушкам, боры-брусничники, боры-моховики, глухариные и медвежьи заломы, журавлиные топи.
(По Е. Носову)
Вот и наступил тихий, безветренный вечер. Едва-едва брезжит заря, отражаясь в темных, почти неосвещенных окнах домов. Каждая веточка деревьев поразительно вырисовывается на иссиня-зеленом небе. В отдаленье слышится песня, но звуки в такой вечер смягчены, лишены обыденной резкости и немного таинственны. И все это, как пряное вино, вливается в каждую каплю крови и понемногу кружит голову.
Нелегок путь от корпуса до парка, есть еще опасность столкнуться с дежурным, не спускающим глаз с единственной дорожки, по которой не раз убегали воспитанники. И вот Сергей уже мчится изо всех сил в гору, несмотря на то что отчаянно колются и жалятся ветви густого кустарника, произрастающего на берегу пруда, пока не останавливается, наконец, на пригорке.
Затем, обессилевший окончательно, он не спеша проходит мимо забытой, никому не нужной оранжереи, обвешанной плетущимися растениями, и спускается к неширокой, но глубокой речонке. Наспех раздевшись, он без раздумья с разбегу бросается в студеную воду, достает ногами коряжистое илистое дно, на миг задыхается, обожженный жестоким холодом, и ловко переплывает реку саженками. И когда он, одевшись, не спеша выбирается наверх, то с наслаждением чувствует такую удивительную легкость, как будто все его тело потеряло вес.
Еще только одиннадцатый час на исходе, а уже никуда не денешься от тяжелого зноя, каким дышит июльский день. Раскаленный воздух едва-едва колышется над немощеной песчаной дорогой. Еще не кошенная, но наполовину иссохшая, трава никнет и стелется от зноя, почти невыносимого для живого существа. Дремлет без живительной влаги зелень рощ и пашен. Что-то невнятное непрестанно шепчет в полудремоте неугомонный кузнечик. Ни человек, ни животное – никто уже больше не борется с истомой. По-видимому, все сдались, убедившись в том, что сила истомы, овладевшей ими, непобедима, непреодолима. Одна лишь стрекоза чувствует себя по-прежнему и пляшет без устали в пахучей хвое. На некошеных лугах ни ветерка, ни росинки. В роще под пологом листвы так же душно, как и в открытом поле.
Но отправляться купаться не хочется, да и незачем: после купания еще больше распаришься на солнцепеке. Одна надежда на грозу, лишь она сможет разбудить скованную жарой природу и развеять сон.
И вдруг впрямь что-то грохочет в дали неясной и туманной, и гряда темных туч движется с юго-восточной стороны. В продолжение очень короткого времени, в течение каких-нибудь десяти-пятнадцати минут царит зловещая тьма, и вдруг все небо покрывается тучами. В мертвую глушь врывается резкий ветер, который, кажется, ничем не сдержишь. Он стремительно гонит перед собой столб пыли, беспощадно рвет и мечет древесную листву, безжалостно мнет и приклоняет к земле полевые злаки.
Вот-вот разразится гроза, и на обнаженные поля польется освежающий дождь.
В тот ранний весенний день я впервые увидел в руках у школьников букеты свежих чудесных роз – алых, белых, густо-исчерна-бордовых. Брянская земля – и розы? Это было нечто совсем уж несовместимое для меня, я знал свою землю всякой – истерзанной, залитой из конца в конец кровью, в оплывших пожарищах, в виселицах, видел ее дороги, заваленные трупами, видел глаза ее детей на иссушенных голодом, казавшихся старческими, лицах, с нездоровой, тонкой, морщинистой кожей.
Вся жизнь пронеслась передо мной, и рядом была могила матери; погост виднелся в полукилометре, в жидких весенних ракитах через поле, блестевшее по низинам весенней водой. Все это поле я не раз исходил из конца в конец, здесь я и пахал, и косил, здесь не раз вырастали высокие золотистые скирды, и веселая работа заканчивалась здесь, бывало, поздней ночью, когда в черное, душное небо высыпали звезды; многое вспомнилось, пока я перебирался через раскисшее поле; главное же, по-прежнему оставалось странное и непривычное чувство возвращения земли. Вдали черным полукружьем виднелась весенняя громада леса, над нею небо – стремительное, сквозящее…
На склонах пригорков, обращенных к югу, уже дымилась первая зелень, я шел, и еще казалось, что никакого прошлого нет, никогда не было и быть не может, что прошлое просто придумали, и что так называемое прошлое это и есть сам человек, его руки-ноги, его тело, сердце и мозг, его опыт, его поле и его небо, и что даже могилы – это живые письмена, всегда доступные, говорящие уставшему сердцу о самом сокровенном.
Насквозь пронизываемый ветром погост был невелик, тихо-тихо ныли готовые взорваться первой зеленью ракиты; погост располагался на песчаном взгорке, и здесь было сравнительно сухо. Я положил розы к подножию железного креста; было зябко и просторно вокруг, только светили горизонты, и от края до края свободно и вольно гулял ветер.
(По П. Проскурину)
То ли повздорил и взбунтовался, то ли занеможилось перед дорогой, а может быть, просто для интереса, но не полетел осенью со всеми один грач, да и на тебе. Поначалу скучал, с тоскливым криком провожал в путь-дорогу своих и чужих, прилетевших из северных краев. А потом успокоился. Кормился на свалке за городом и только изредка наведывался к грачиному городищу над кладбищем. Облетит все гнезда, сядет на самую высокую березу, потоскует, глядя на вымершее поселение, крикнет напоследок с болью и улетит. К весне, когда обсохли гнезда и стали сразу как-то выше и чернее, его можно было видеть здесь чаще. Знать, следил, как бы не заняли кто чужие. А начиная с первых мартовских дней, и вовсе зачастил. Кричит, тоскует, зовет. Да и как! Крикнет на одном месте, перелетит на другое, к парку, потом на Калининский поселок направится. Подумаешь, что грачи уже прилетели, а это он один управляется. То ли боится, чтобы своих не проглядеть, встретить, то ли просто людей порадовать, известить о весне.
Ознакомительная версия.