А С. П., я это видел, меня оправдывала. Всякий раз она меня приподымала в глазах дочерей, подбадривала. И каждый раз, когда Катя и Роза позволяли по отношению ко мне резкость, взвинчивалась, и обеим девочкам доставалось.
Потом только, много лет спустя, я понял, что у Серафимы Павловны в те мгновения доброта зажигалась вселенским материнством. В те минуты она любила меня больше своих дочерей. Она своим девочкам давала урок любви. Пыталась передать им тот зажженный свет. А еще точнее, в те мгновения она высшую справедливость утверждала и потому была на самой вершине нравственных чувств – на стороне слабого.
Я в ситуации с Меркуриями не различал сильных и слабых. Точнее, я поверхностно различал слабых: мал ростом – значит, слаб. А это не всегда так.
Тогда, в моей юности, со стороны я казался совсем счастливым: все при мне было. Слишком в избытке было всего. И все же С. П. учуяла мою беду. Оказалась способной проявить большое чувство. Я же в своих педагогических затеях для вселенского отцовства не был готов. Я играл с детьми в одну игру. Не мог я приподняться над их болью и радостью. Потому не различал эти противоположности. Рожденная наспех, моя педагогика была внешне привлекательной, но она не могла быть праведной. Ей недоставало мудрости. Отцовства и материнства недоставало.
Сегодня страну завалили отвратительной литературой о так называемом сексе, о технологиях совокупления, премудростях обольщения и даже способах проституции. Я недавно прочитал чуть ли не в юношеском издании рассказ одной девочки, которая пишет, что она (цитирую) «трахается с двенадцати лет». Уберечь детей от всей этой мерзости невозможно, а сказать, что в этой пошлости заинтересованы торгаши и проходимцы, надо непременно. Надо занять бескомпромиссную позицию в разъяснении детям того, что есть порок и что есть святость. Дети отлично различают нравственное и безнравственное.
3. Особую, живую, нравственную, недосягаемую и щемящую красоту в детском общении выражают девочки
Авторитарность испоганила и юные прекрасные души. Исчезает «чистейшей прелести чистейший образец». А не должен исчезнуть, иначе погибнет род людской.
…Была осень, и мы рвали лен.
Еще три месяца назад этот кусок земли в черном лесу ошеломил меня сверкающей голубизной: дух захватило. Казалось, всю нежность, какая есть в мире, вобрала в себя эта небесная синь.
А теперь всего этого и в помине не было. Лен – в морозной стылости выпрямившиеся соломинки – сухо рдел охряной жесткостью. И моросил не то дождь, не то крупа путано швырялась со всех сторон.
Мне показывают, как лучше рвать лен.
Я впервые замечаю, как упруго ловка Аня Клейменова: такая ладная стремительность скользящих рук. Совсем узкая розовая кисть. Щеки горят. Губы горят, хотя и сомкнуты, впрочем, то и дело вздрагивают тонкой улыбкой, точно стряхивают чужие взгляды: «Мне нравится, когда любуются мной, но зачем же так откровенно».
И не устает. Не останавливается, чтобы расправить тонкие плечики. А снопики растут крохотными гномиками, головками друг к дружке прислонились: шепчутся. Аня чуть-чуть бровью в нашу сторону: она все слышит, со всем согласна, только ей некогда сейчас. Она лен рвет. Как рвали лен бабушки и прабабушки. Вот так же крепко, в одно мгновение, скручивали снопик – и эта вековая ловкость будто генетически отлилась в ее утонченной гибкости, в ритме одухотворенности.
Нет, ничто в этом мире не исчезает бесследно. Что-то от того совершенства голубизны, когда лен цвел, присутствует и радует душу. Потому, быть может, и треугольнички на лице директора Парфенова чуть-чуть подсветились, проглянула ало-костровая пепельность в его серой однотонности. Ко мне и к Анечке подбежал он совсем юный, в черном плаще, раскрапленном морозными точками. Глаз не сводит с Анечкиной виртуозности. Еще светлее делается его положительная душа. Просит он Аню, чтобы всем она показала, как надо рвать лен. Но Аня (я так и знал) уклоняется от «показа», не приспособлена она к такому, ни теперь, ни потом не будет приспособлена.
Молчит Аня Клейменова, не слушает директора, – это сейчас позволительно: она лен рвет.
И Ваня Золотых рвет лен, так же, как и Аня, быстро и радостно, точно играя, только изящество у него не то, изгиб фигуры не тот. Ваня как-то кругло перекатывается колобком: и коленки круглые, и спина круглая, и пиджачок его все тот же серенький, торчит из-под фуфаечки, и сапоги резиновые шлепают, и на них налипло грязи, и листья налипли, и кусочки веток пристали. А у Ани сапожки чистенькие, ни листочка на них, и ногу облегли крепко, и узкие плечи платком перетянуты, и для удобства, а может быть, и для кокетства, платок крест-накрест длинную спину перехватил, и густая прядь русых волос на белом чеканном лбу.
Возле Ани почему-то никого нет, вот уже час, а то и два никого нет, будто очерчен ею круг подле себя, круг неприступности, и она одна в этом круге, точно балерина в световом луче, только этот луч никому не виден. Я ощущаю цвет этого ослепительного сияния: розового, палевого, серебристого, точно гигантская волнушечка, а посредине скорее Дюймовочка, чем Золушка, – челночное мелькание нежных сплетений, тонкая линия изгиба ее тела, розовая душистость щеки.
Аня молчит и не смотрит в мою сторону, хотя я и спрашиваю, как надо этот чертов лен рвать, как вязать надо, и Аня больше не отвечает (это дозволено сейчас), и мне хорошо, что она не отвечает, а только тихо про себя смеется, и звук тонет в ее глубине, но я улавливаю эту радостную приглушенность и не слышу совсем других звуков.
4. Нельзя соединять духовно-творческую природную девичью красоту с бездушной коллективизацией!
Солнце вдруг пригрело, и пышность лесного приюта всколыхнулась, сверкнув багряным одиноким листом, пришпиленным к красной ветке, и россыпи брусничных бус оживились на обочине, куда вдруг швырнула Аня свою фуфайку, и платок сбросила, а я боюсь взглянуть на нее теперь и рву лен. Перевязываю и складываю, и юных Меркуриев не замечаю, и не слышу, как говорит мне, улыбаясь, Парфенов:
– Получается?
И не вижу, как завуч Фаик водит языком за губами, глядя на Аню. Я молчу, не обращаю внимания на Парфенова и хочу, чтобы Фаик убрался как можно быстрее или свой гнусный язык проглотил, обезьяна толстая. И толкнул бы его нечаянно боком, будто в ошибке, но он все понимает, всегда все понимает Фаик, отходит от меня, брезгливо косясь и скептически рассекая мою сокровенную тишину, в которой Аня рвет лен.
Аню я не замечал целый год. Моим вниманием завладели другие грации.
Я осознал потом: ее можно было приметить, лишь сосредоточившись. Надо было приблизиться к ее тишине, чтобы нужный отзвук получился. Это я потом осознал, когда впервые увидел ее в другой обстановке…
Как важно формировать в девочках тончайшую грациозность, возвышенность, чувство и умение быть бескомпромиссными в вопросах нравственности.
Глава 7 Чудо духовного обновления
1. Чудо обновления семьи свершится, когда истинная свобода приобщит взрослых и детей к матери-природе, к великим тайнам народной культуры, сбереженной в укромных и неприметных далях нашего отечества
Однажды с Иринеем мы забрели бог знает куда: подвезли нас на агашке, да по лежневке мы пробежали километров пять, да по тропе километров шесть прошли. Забрели в такую болотину – чуть ступнешь в сторону так нога и хлюпнет в торфяной жижице. Устали очень.
– Сейчас увидишь, – сказал тогда Ириней.
– Что увижу?
– Чудо увидишь.
И я жду чуда, потому что всегда верю Иринею.
Был вечер. Длинный лесной коридор с черной тропинкой вдруг оборвался, и багровый пламень в последней мятежности вечернего жара блеснул красными стволами сосен и стекающим глянцем примирительно заиграл в половине окна. Как куском зеркала ослепил глаза, полоснул вечерним огнем, точно за окном кто факел зажег. И теплота, смешанная с запахом перегретого навоза, ржи, раскаленной древесины, обдала душу, будто вступили в другую землю, обжитую и приветливую.
И оттого, что так весело умирал день, и от пахнувшего тепла, смешанного с таким знакомым запахом парного молока, и от только что скошенной травы, и от ухоженной крепости колодца, погребов, двора, и от лошади (спокойно водит карим глазом), и от коровы с дощечкой на рогах, бодливой, должно быть, с сумасшедшим иссиня-мазутным глазным яблоком, – от всего этого усилилась ожидание: еще что-то должно быть.
– Что же это? – невольно вырвалось у меня.
– Сейчас расскажу, – сказал Ириней, будто улыбаясь про себя. – История больно смешная. На этом участочке твой Клейменов живет с детворой. До войны он сидел здесь недалеко. А в сорок втором взяли Матвея на фронт. Приехал он после войны сам по доброй воле и начальнику говорит: «Помогите снова к вам определиться, а то места себе не нахожу». Ему говорят: «С ума сошел! Кто же это сам по доброй воле сюда идет?» – «Не могу я в других местах жить. Не сплю по ночам, криком весь исхожу, холодным потом обливаюсь. У вас раньше спокойно и сладко спал и никакого страху не испытывал».