В раннем детстве, помню, папа находил время заниматься со мной — и подкидывал на руках, и качал на коленях, произнося нараспев прибаутки, и катал на плечах. Затем времени для детей оставалось все меньше, и папа представлялся мне всегда занятым, озабоченным, строгим и даже суровым. Ничего не могло быть более ложного, чем это представление. Папа умел и любил работать, какая бы это ни была работа: урок он вел упоенно и увлекательно; копал и разделывал грядки так, что земля была как пух, без травинки, а форма — геометрически точная. Его большие руки неторопливо, ловко и точно делали любую работу, в которую он вносил свою разумную систему (вспоминаю, например, что в Щелкове, о чем речь будет дальше, он топил печи торфом и месил тесто для черного хлеба, как квалифицированный истопник и булочник). С такой же обстоятельностью он в 30-х годах писал отчеты Отдела народного образования Моссовета, где тогда работал. Это был работник с большой буквы.
Естественным логическим следствием была и его требовательность. Он органически не терпел плохой работы как подчиненных ему сослуживцев, так и детей. Не терпел он и недостойного поведения. В этих случаях он был гневлив. Отсюда и впечатление о его суровости и строгости. Между тем в душе он был созерцателем, даже мечтателем. Он нежно любил природу — леса и просторы, каждую травинку, пробуждающуюся весной, любил ранним утром выкупаться в еще подернутой туманом безлюдной реке и переплыть ее мощными бросками. Особенно любил он долгие пешие прогулки и переходы и в юности совершал с двоюродными братьями такие километров по тридцать прогулки. Эту свою поэтическую созерцательность сам он считал ленью.
С его педагогическими способностями и приемами я познакомился будучи гимназистом. Дошкольное мое обучение лежало целиком на маме. Я уже не помню, когда выучился читать, помню себя только грамотным, но писать и считать учился под ее руководством. Она же старалась знакомить меня и с природой. Названия многих полевых и лесных растений я знаю от нее. Я должен сознаться, что в гимназии был не слишком прилежным учеником, и бывали периоды, когда я очень запускал свои учебные дела. Папа не имел возможности систематически следить за состоянием моих дел, но изредка основательно прощупывал мои знания по тому или иному предмету. Результатом обычно бывало то, что ближайшие месяцы он посвящал занятиям этим предметом со мной и кардинально выправлял положение. Так было с алгеброй в начале ее изучения, так было с латынью в четвертом или пятом классе. Он так сумел в одну такую «сессию» вложить в меня логику латыни, что я до конца гимназии получал по ней пятерки, уже не уча уроков.
Он учил именно логике предмета, умея вскрыть ее так, что все становилось ясным: не запоминать, а понимать и овладевать логикой и развитием предмета, тогда запоминание там, где оно необходимо, придет само. Забыл — всегда можно сейчас же сообразить, следуя этой логике. И он это великолепно демонстрировал. Этот метод не вызывает удивления в применении к математике, но и в изучении языка у папы был тот же метод. Уже с первого-второго класса он заставлял меня читать по-немецки Шпильгагена [29] и вскрывал логику немецкой фразы. Да не подумает читатель, что для меня были радостны эти занятия (как радостны воспоминания о них). Во-первых, в период «сессии» они отнимали у меня в день часа по два. Во-вторых, отец отнюдь не отличался большой терпеливостью к проявлениям тупости или невнимания, и приходилось эти два часа (изо дня в день) проводить в состоянии полного напряжения. А оставались еще другие уроки!
Еще несколько слов о папиной памяти. Это в значительной степени, как я сказал, была логическая память. Все было связано воедино, одно вытекало из другого, и выпавшее звено легко восстанавливалось. Но не только логической была эта память. Однажды, когда папе было лет шестьдесят, а мне лет тридцать, мы проделали такой опыт. Был написан ряд цифр, и надо было установить, какой ряд цифр каждый из нас может запомнить, посмотрев на них определенное число минут. Папа запомнил примерно вдвое более длинный ряд цифр, чем я. В редкие свободные вечера папа читал нам вслух. У него был довольно низкий красивый голос (бас-баритон, вероятно). Он читал Пушкина, Гоголя, Гюго, Шекспира, Шиллера. Читал он хорошо. В драме совершенно не старался актерски подделаться под действующее лицо, а естественно интонировал фразу от себя. Чудесно читал стихи, гармонично сочетая ритм с интонацией. После его чтения мне одинаково неприятно было слушать и чтение поэтов с их ритмическим говорком, и чтение актеров с доминантой прозаической интонировки, с забвением ритма. Это были стихи Пушкина, Тютчева, А. Толстого, Фета, Вл. Соловьева, которого папа очень любил и, конечно, других поэтов.
Возвращаясь к прозе, отмечу, что одними из любимых авторов папы были Диккенс и Достоевский, которых он, однако, нам вслух не читал, поскольку последний, конечно, не подходил возрасту слушателей. Вообще, мне кажется, отец отдавал предпочтение произведениям тональности романтической и гуманистической. Конечно, он в полную меру оценивал романы Л.Н. Толстого, но самого Толстого не любил. Ему было чуждо христианство в толстовском понимании, а самого Толстого (другой вопрос, справедливо ли) он считал позером. Во время службы отца в Бушове (которое, как я уже говорил, расположено недалеко от Ясной Поляны) какой-то знакомый, вхожий к Толстым, уговорил папу съездить к ним. Из разговора папы с Л.Н. Толстым я запомнил по его рассказу только одно. Разговор шел о христианстве и Христе, и Лев Николаевич довольно резко сказал: «Что Вы носитесь с этим Христом, с этим пьяницей» (по-видимому, намекая на брак в Кане Галилейской) [30]. Папа услышал в этих словах подтекст: «Я вот вероучитель, я — это Христос», и это отца навсегда отвратило от Толстого. Он вообще органически не переносил зазнайства и чванства. Сам он был полностью лишен не только этих качеств, но и честолюбия. Не только я, но все без исключения близко знавшие его люди считали его интеллект превосходящим все, с чем приходилось встречаться. Это мнение у меня сохранилось навсегда, даже после того, как я повидал многих исключительных деятелей науки.
Позже мы совершали увлекательные путешествия по всем эпохам, но особенно хорошо папа знал Грецию и Рим. Это, конечно, были плоды не столько Владимирской гимназии, сколько университета и того, что университетские годы он отдавал не только юриспруденции. Я уже говорил о санскрите. Все, и прежде всего мама, бывало, удивлялись, что отец довольствовался в жизни столь скромной ролью и полем деятельности. В разговорах с мамой, происходивших при мне, папа ссылался на свою лень (читай созерцательность) и на отсутствие в нем творческого потенциала, говоря, что если бы он имел такое творческое начало, как мама, тогда бы из него вышел толк. Как бы то ни было, он, по-видимому, не жалел о той скромной роли, которая ему выпала, и с усердием и любовью делал свое дело. Он был труженик. Его двоюродные братья Виноградовы со свойственным им грубым остроумием прозвали его конягой.
Еще одной чертой отца, которую я должен отметить, было совершенно одинаковое, ровное обращение его с людьми всех рангов — от прислуги и дворников до властей города и миллионеров Бахрушиных. Это было проявление не только присущего ему чувства собственного достоинства и уверенности в себе, но и естественной для него способности вставать на место любого человека, понимать его и поэтому быть объективным. Эта хорошо известная родным и знакомым способность была для него и источником неприятностей: его часто просили быть третейским судьей в спорах самого разного характера. Его решениям всегда подчинялись.
Папа любил людей и общество. Во времена моего раннего детства, до 1910 г., в гостях у нас бывали папины приятели по Бушову, многочисленный клан Виноградовых во главе с папиным дядей — патриархом Петром Андреевичем и его женой Анной Ивановной. В прихожей вешалки ломились от гор шуб. Стол в нашей большой столовой раздвигался, на нем появлялись яства и пития, шли оживленные беседы, из которых в мой мозг ничего не запало. У нас постоянно (годами) жил кто-нибудь из папиных сестер или мамин брат, и одна из комнат так и называлась тетина Верина, затем она становилась тетиной Маниной, а в промежутках дядиной Володиной. На каникулах приезжали мамины сестры — институтки Наташа и Оля. По воскресеньям в гости приходили сначала братья папы — студенты Андрей и Сергей, позднее его племянники и племянницы, тоже студенты и студентки — Леонид, Борис и Вера (дети сестры Людмилы), Кира (дочь следующей за папой сестры Надежды), часто их сопровождали их приятели и приятельницы. При всей занятости папы жизнь в нашей квартире всегда шла с его участием, и у него для всех находилось какое-то время. Бывало и такое радостное время, когда гости были из Шуи (раза два приезжал и дедушка) или из Киржача (Никольские, бабушка). Словом, наша обширная квартира в Сокольниках была любимым центром общения, и жизнь здесь кипела.