Ознакомительная версия.
Леонид Беловинский
Жизнь русского обывателя. Изба и хоромы
Моему учителю, Петру Андреевичу Зайончковскому посвящается
Слово «обыватель» в заглавии этой книги, может быть, заставит кое-кого из читателей поморщиться: разве может обыватель быть героем книги? Верно, десятки лет нам твердили, что обыватель – не «Буревестник, черной молнии подобный», а «глупый пингвин». Однако еще ранее, в XIX в., о котором преимущественно и будет идти речь, это был обычный, даже официальный термин, обозначавший просто жителей страны. «Сельские обыватели», «городские обыватели», даже «столичные обыватели» – так обозначали население. Не герой и не злодей. Просто человек, который «был», – потому и обыватель. Тот, который жил обычной повседневной жизнью и в деревне, и в городе, и даже в императорском дворце. Предок ваш, предок их, предок мой. Каким же он «был»?
Человеку свойственно не только жить настоящим, но хотя бы иногда задумываться о будущем и с любопытством заглядывать в прошлое. Прошлое властно притягивает к себе внутренний взор человека. Но особенно сильно это притяжение в периоды общественных кризисов, независимо, бурные ли они или вялотекущие и внешне почти не выражающиеся. Наше общество на протяжении нескольких десятилетий перманентно находилось в кризисном состоянии, сначала подспудном, ощущавшемся большинством лишь инстинктивно, а затем и получившем ярко выраженные и во многом отвратительные формы.
Этим можно объяснить такую бешеную популярность у нас исторической литературы. Тиражи изданий романов В. Пикуля еще в советское время были большим дефицитом, нежели икра и заграничный ширпотреб. Исторический роман-эссе В. Чивилихина «Память» стал бестселлером, и в метро его читали едва ли не чаще, чем детективы. Люди хотели знать, кто они есть, что произошло и почему.
К сожалению, романисты по самой своей природе, природе художественного творчества, не могут дать подлинной, объективной картины действительности, современной или минувшей. Романист пишет «из себя» и «себя», свое виденье жизни. К идеалу объективности могут приблизиться (идеал на то и идеал, чтобы быть недостижимым) профессиональные историки, опирающиеся на комплекс подлинных документов и умеющие подвергать их сопоставлению и критическому анализу. Ведь даже медаль имеет две стороны, а люди и жизнь многогранны, и нужно обладать особым взглядом, чтобы увидеть все грани или хотя бы несколько, и остаться невосприимчивым к обаянию одной из них.
Увы, профессиональная историческая литература была не на высоте положения. Прежде всего, она была недоступна широкому читателю, и не столько из-за незначительных тиражей, сколько по своей сути. Сухое, сделанное лапидарным языком изложение совокупности мелких и, казалось бы, незначительных фактов, делало ее неудобочитаемой. Кроме того, многие темы были закрыты для исследователей или считались «неактуальными», и лишь изредка, с трудом, пробивались через «актуальные» темы: революционное движение, борьбу пролетариата, развитие промышленности или сельского хозяйства, построение социализма. Наконец, профессиональная историческая литература постоянно находилась в поле зрения строгого, недремлющего ока идеологической цензуры. Последнее обстоятельство породило в обществе недоверие к профессии историка и историческим исследованиям. Разумеется, далеко не все темы и не все исследования добровольно или вынужденно фальсифицировались, но широкая публика, не читавшая скучных монографий, огульно распространяла грех фальсификации на весь ее массив.
Этим, между прочим, объясняется всплеск интереса читающей части общества к трудам Н. М. Карамзина, С. В. Соловьева и В. О. Ключевского в годы перестройки. С экранов телевизоров, со страниц журналов и газет повсеместно и громко утверждалось, что без Карамзина, Соловьева и Ключевского нельзя познать подлинной отечественной истории.
Не будем говорить здесь о том, что тремя этими громкими именами далеко не исчерпывается дореволюционная отечественная историография. Не будем говорить и о том, насколько адекватно показывали прошлое Карамзин, Соловьев и Ключевский – это специальный разговор. Отметим лишь, что с той степенью приближения, которая была характерна для этих почтенных историков, ознакомиться с подлинной историей можно было и без них. Ведь они преимущественно, как и надлежит ученым-историкам, показывали исторический процесс, разумеется, в меру своего времени, уровня науки и взглядов, которые ведь тоже не были абсолютно объективными. Но исторический процесс – вещь, в некотором смысле, абстрактная, а жизнь народа конкретна. Эта жизнь протекает в ее повседневности, в мелких делах, заботах, интересах, привычках, вкусах конкретного человека, который есть частица общества. Она в высшей степени разнообразна и сложна. А историк, стремясь увидеть общее, закономерности, перспективу, пользуется большими масштабами.
Пришло новое время, и общество получило новый массив доступной ему исторической литературы. Увы, как и прежде, он выходит из-под пера журналистов и писателей: историки по-прежнему занимаются углубленным изучением частных проблем, да по большей части и не могут писать доступно: есть определенный канон научной монографии, и ученый превращается в его раба. Конечно, были ученые, большие профессионалы, умевшие писать ярко и увлекательно – Ю. М. Лотман, Д. С. Лихачев, Н. Я. Эйдельман. Но и они, по большей части, ограничивали свой взгляд узкими рамками темы. А журналисты и романисты… Что ж, их дело – создавать мифологемы.
Общество всегда питается историческими мифологемами, искусственно созданными представлениями о прошлом, позволяющими комфортно переживать не слишком-то радостное настоящее. Мифологема – это утопия, обращенная в прошлое. Не так давно бытовали мифологемы о революционерах и чекистах – рыцарях без страха и упрека («Железный Феликс – рыцарь Революции»), об ужасающей отсталости царской лапотной России, о забитости народа и антинародном царском, помещичье-бюрократическим режиме. Затем, по контрасту, появились новые мифологемы – о динамично развивавшейся экономике страны, о доблестном офицерстве – рабе чести, о высочайшей культуре дворянской усадьбы, об исключительной роли и подвижничестве земских врачей и учителей, о «твердом купеческом слове».
Делается это просто. Скажем, взяли цитату из воспоминаний С. Ю. Витте, который писал, что ему в бытность министром финансов доводилось заключать на слово соглашения с банкирами на сотни миллионов рублей (18; 289), убрали «министра финансов», «банкиров» заменили «купцами» (какая, дескать, разница) – и дело в шляпе: появилось «купеческое слово». А что банкир абсолютно зависел от министра финансов и мог обмануть его только один раз, что русское уголовное законодательство знало такие понятия, как «дутый», или «бронзовый», вексель, или «злостное банкротство», – это уже не существенно. Так создается ложная картина русской жизни в прошлом.
В этой книге будет заметна полемическая заостренность, направленная против расхожих представлений о волшебном мире русской барской усадьбы. Формируются они в основном историками искусства или литературы, с опорой на несколько исключительных усадеб. Более 20 лет назад была прекрасная выставка – «Мир русской усадьбы». И сформирована она была на базе фондов… трех усадеб: Архангельского, Останкина и Кускова, усадеб уникальных, в которых даже не жили их владельцы и которые служили для представительства. Три усадьбы – и целый мир! А ведь в России накануне падения крепостного права насчитывалось 106 тыс. душевладельцев – это десятки тысяч усадеб, а не три. Можно ли представить весь этот огромный, сложный и противоречивый мир, оперируя материалами пусть даже не по трем, пусть даже по двенадцати усадьбам, как это сделали авторы интересного сборника, опять-таки названного «Мир русской усадьбы»?
В данной книге сделана попытка развернуть широкую картину повседневной жизни русской деревни, но не только крестьянской: ведь в деревне жили и тысячи помещиков, и духовенство, в ней постоянно находились или просто жили уездные чиновники, служащие земств, интеллигенция. Да и в собственно деревне, на одной улице с крестьянами, обитали и лавочники, и кабатчики, и мельники…
С деревни же начинается рассказ об истории русской повседневной жизни потому, что в ней жило подавляющее большинство населения страны, которая была страной сельскохозяйственной. Да и в городе до конца ХIХ в. значительную часть населения составляли все те же деревенские жители – помещики, их дворовые, крестьяне-отходники. Так что деревенская повседневность во многом определяла повседневность всей нации.
Формировалась же деревенская повседневность исторически сложившимися обстоятельствами жизни, исторической средой обитания, включавшей и почвенные, и климатические, и ландшафтные, и социальные, и политические условия бытия. Поэтому автор стремился осветить все аспекты этого бытия. Историческая повседневность, включающая как специализированную, профессиональную деятельность, так и обыденность, детерминируется прошлым, историческим опытом индивидуума, социокультурной группы и всей нации.
Ознакомительная версия.