Поражение народничества и последующие репрессии вызвали у Надсона, как и у многих его интеллигентных сверстников, чувства горького разочарования и неверия в возможность преобразований.
Сколько праведной крови погибших бойцов,
Столько светлых созданий искусства,
Столько подвигов мысли, и мук, и трудов —
И итог этих трудных рабочих веков —
Пир животного, сытого чувства![512]
Поэт-человек 80-х годов испытывал мучительные сомнения, колебания, негодуя при виде зла и сознавая свое бессилие:
Не вини меня, друг мой — я сын наших дней,
Сын раздумья, тревог и сомнений…
Пессимистический характер поэзии Надсона был вызван еще и личными мотивами — бедность, которая преследовала поэта с детства, стала постоянной спутницей его жизни, все ухудшающееся здоровье вызывало жалобы на судьбу, чувство обреченности, неверие в собственные силы и силы людей его поколения:
Наше поколенье юности не знает,
Юность стала сказкой миновавших лет,
Рано в наши годы дума отравляет
Первых сил размах и первых чувств расцвет…[513]
Эпоха политической реакции наложила отпечаток на все творчество поэта, определила и его противоречивость — с одной стороны, мотивы гражданской лирики, с другой — уныния, бессилия. Но молодежь волновала глубокая искренность поэзии Надсона, сопереживания бедам современности, боль за родную страну, которая
В лохмотьях нищеты, истерзана кнутом,
Покрыта язвами, окружена штыками,
В тоске она на грудь поникнула челом,
А из груди, дымясь, струится кровь ручьями…
Несмотря на то, что литература 80–90-х годов являла собой достаточно пеструю картину, в которой драматическая поэзия Надсона и гневная сатира Салтыкова-Щедрина сосуществовали с натуралистическим бытописательством Боборыкина и Баранцевича, все же определяющим являлось творчество Л. Н. Толстого и А. П. Чехова.
А. П. Чехов — «несравненный художник жизни», по словам Л. Толстого, открывший новый этап в истории отечественной литературы и драматургии, как всегда просто и правдиво определил характер своего творчества в письме к Плещееву (1889): «Цель моя — убить сразу двух зайцев: правдиво нарисовать жизнь и, кстати, показать, насколько эта жизнь уклоняется от нормы».[514]
Уже в одном из первых сборников «Пестрые рассказы» (1886) Чехов выступил как аналитик социального быта. В сборнике ярко представлена тема «маленького человека», традиционная для русской литературы 60–70-х годов (рассказы «Тоска», «Иван Матвеевич» и др.). Но наряду с состраданием типы «маленьких людей» пробуждают мысль о порочной психологии, порождаемой социальным неравенством. В рассказе «Толстый и тонкий» рисуется встреча друзей детства на вокзале. Ничтожный чиновник, обремененный семейством, — «Тонкий» узнает, что друг его Миша стал тайным советником и имеет две звезды. Облик героев лаконично и ярко раскрывает их социальное положение. «Толстый» только что пообедал в вокзальном ресторане, и губы его, «подернутые жиром, лоснились как две спелые вишни». От него пахло хересом и флердоранжем. «Тонкий» только что вышел из вагона и был навьючен чемоданами, узлами и картонками. Пахло от него ветчиной и кофейной гущей. Непосредственный диалог встретившихся после долгого перерыва друзей прерывается известием о высоком чине «Толстого». «Тонкий вдруг побледнел, окаменел, но скоро лицо его искривилось во все стороны широчайшей улыбкой; казалось, что от лица и глаз посыпались искры. Сам он съежился, сгорбился, сузился… Его чемоданы, узлы и картонки съежились, поморщились… Длинный подбородок жены стал еще длиннее; Нафанаил вытянулся во фрунт и застегнул все пуговки своего мундира…».[515] Не ограничиваясь изображением социального неравенства, Чехов в этом же сборнике ставит вопрос о причине его. Герой рассказа «Сапожник и нечистая сила» спрашивает: «Почему, спрашивается, он беден?.. у него такой же нос, такие же руки, ноги, голова, спина как у богачей, так почему он обязан работать, когда другие гуляют?»…
Таким образом, уже в ранних произведениях писателя проявились типические для его дальнейшего творчества черты. Главным в его художественной манере были скупой отбор характерных деталей и недосказанность. Так, давая «портрет» «Толстого», Чехов выделил только две детали — лоснящиеся губы и запах вина и дорогого одеколона, и этого было достаточно, чтобы возник законченный образ. Позднее, развивая эту мысль, писатель в письме к брату советовал отказываться от избитых приемов изображения и использовать лаконичные, типические черты. «…Общие места надо бросить, — писал он. — В описаниях природы надо хвататься за мелкие частности, группируя их таким образом, чтобы по прочтении, когда закроешь глаза, давалась картина. Например, у тебя получится лунная ночь, если ты напишешь, что на мельничной плотине яркой звездочкой мелькало стеклышко от разбитой бутылки и покатилась шаром черная тень собаки или волка и т. д… В сфере психики тоже частности… Лучше всего избегать описывать душевное состояние героев; нужно стараться, чтобы оно было понятно из действий героев…».[516] Такая манера, призванная заменить пространные описания, должна оставлять читателю возможность «домыслить» тот или иной сюжет.
В то время как большинство современных ему писателей ориентировались на пассивного читателя, на восприятие, не склонное к самостоятельному воображению, Чехов, наоборот, стремился искоренить читательскую инертность. Во многих письмах уже признанного писателя к начинающим коллегам содержатся советы «писать холоднее», чтобы не писатель, а читатель сказал: «Как трогательно!». Стремясь к предельному лаконизму и простоте изложения, Чехов предостерегал молодых литераторов от употребления многих эпитетов при характеристике какого-либо явления или лица. Так, М. Горького он упрекал в несдержанности при описании природы: «Частые упоминания о неге, шепоте, бархатности… расхолаживают, почти утомляют».
В то же время в произведениях самого писателя такая манера создавала удивительную «зримость» изображения. По этому поводу драматург и известный артист московского Малого театра Южин писал Чехову о его повести «Мужики»: «Я чувствую в „Мужиках“, какая погода в тот или другой день действия, где стоит солнце, как сходит спуск к реке. Я вижу все без описания… точно ты не писатель, а сама природа».
Такая же «недосказанность», активизирующая читательскую мысль, присутствует у Чехова и в смысловой направленности произведения. Характерным приемом писателя является постановка идеи, не разрешенной и не разрешимой в рамках одного рассказа (например, — «почему я беден?»). При этом Чехов, отказываясь от однозначных решений, подводил тем самым читателя к сложным раздумьям о жизни.
Интеллигенция была социальной группой, наиболее близкой писателю. Представители различных ее кругов, их интересы, проблемы, психология — эти темы составляли содержание большинства его произведений. При этом ни один из писателей того времени не уделял такого внимания проблеме интеллигентности в самом широком, культурологическом смысле. Порицая современных ему интеллигентов за «вялость души» и «неустойчивость» в мыслях, Чехов определяет свой эталон интеллигентности: прежде всего, уважение к человеческой личности как таковой, поэтому настоящие интеллигенты «снисходительны, мягки, вежливы и уступчивы… Они не бунтуют из-за пропавшего молотка или резинки. Они прощают и шум и холод, и пережаренное мясо и остроты… Они не суетны. Их не занимают такие фальшивые бриллианты, как знакомство со знаменитостями… Они воспитывают в себе эстетику. Они не могут уснуть в одежде, видеть на стене щели с клопами, дышать дрянным воздухом, шагать по оплеванному полу…».[517]
Показательно, что чеховское понимание в главных чертах адекватно современной трактовке этого понятия. В одном из наиболее фундаментальных последних исследований по истории отечественной культуры интеллигентность определяется двумя признаками: «самоответственность (то есть нравственная проверка всех своих поступков и чувство ответственности за поступки других людей, особенно близких) и самоограничение. Самоограничение — один из важнейших атрибутов интеллигента. Не брать ничего лишнего. Ограничивать себя в еде, удовольствиях, вещах… Занимать как можно меньше места и в переносном, и в прямом смысле (не стоять в проходе, мешая входу-выходу, в метро или в автобусе и не занимать, беседуя с приятелем, полтротуара)».[518]
Антитезой интеллигентности было и остается мещанство (опять — в обобщенном значении). Если для интеллигента характерно преобладание духовных интересов над материальными, то мещанская психология отличается не только стяжательскими инстинктами, но и отсутствием всякого самоограничения — «одеяло» тянется не только «на», но и «под» себя. Столь же типично для мещанства стремление уйти от любой моральной ответственности.