Поэзия этих строк — впрочем, странная, оставляющая равнодушным классический вкус — таит глубокий отпечаток сексуально окрашенного созерцания огня. Следуя за желанием, горение должно завершиться, огонь — иссякнуть, а судьбы — исполниться. Ради этого алхимик и поэт «подрезают» и усмиряют обжигающую игру света. Они отделяют небо от земли, пепел от сублимируемого, внешнее от внутренного. А когда минет час блаженства, Турмалин нежный Турмалин — «тщательно соберет пепел».
Итак, сексуальный образ огня по преимуществу служит связующим звеном всех символов. Он объединяет материю и дух, порок и добродетель. Он идеализирует материальный опыт и материализует идеалистическое знание. По самой своей сути он является началом двойственности, и пусть она не лишена очарования, но ее необходимо постоянно выявлять, постоянно подвергать психоанализу, критикуя противников, занимающих противоположные позиции: и материалистов, и идеалистов. «Я оперирую», утверждает алхимик. — «Нет, ты грезишь». «Я грежу», — говорит Новалис. — «Нет, ты оперируешь». Причина столь глубокой двойственности заключается в том, что огонь находится в нас и вне нас, он невидим и ослепителен, он — дух и дым.
Поскольку огонь так обманчив, так двойствен, психоанализ объективного познания непременно следует начинать с психоанализа интуитивных представлений об огне. Мы близки к уверенности, что именно огонь является первым объектом, первым феноменом, над которым стал рефлектировать человеческий разум. Среди всех явлений первобытный человек выделяет огонь как достойный объект жажды познания именно потому, что огонь сопутствует любовной жажде. Конечно, не раз говорилось, что завоевание огня окончательно отделило человека от животных, но, видимо, осталось незамеченным, что в созерцании огня изначально складывалась судьба азума, порождающего поэзию и науку. Homo faber это человек поверхности, его ум прикован к немногим известным предметам, к нескольким грубым геометрическим формам. Для него сфера не имеет центра, будучи попросту реализацией жеста, соединяющего две округленные ладони. Человек, мечтающий у очага, — это, напротив, человек углубления и становления. Или вернее, огонь преподает мечтателю урок глубины в становлении: пламя исходит изнутри ветвей. Отсюда интуитивная догадка Родена, без комментариев цитируемая Максом Шелером, вероятно, не обратившим внимания на ее отчетливо первобытный характер: «Всякая вещь есть лишь предел пламени, которому обязана она своим существованием». Глубокое прозрение Родена непонятно, если представлять себе лишь объективный огонь, огонь-разрушитель, не учитывая нашу концепцию интимного огня-созидателя, огня, в котором видится источник наших мыслей и грез, огня, отождествляемого с зародышем. Задумываясь над этой догадкой Родена, понимаешь, что он был в некотором роде скульптором глубины и, вопреки тому, что с необходимостью диктует ремесло, как бы распространял вовне внутренние качества, подобно прорастающей жизни, подобно огню.
Неудивительно поэтому, что изделия, в создании которых участвует огонь, так легко вызывают сексуальные ассоциации. Д'Аннунцио описывает, как Стелио, придя в мастерскую, рассматривает в печи для отжига «переместившиеся туда непосредственно из стекловаренной печи сверкающие кубки. Невольники огня, здесь они еще были ему подвластны… Позже прекрасные хрупкие творения расставались с отцом, отрывались от него навсегда. Они остывали, превращались в холодные драгоценности, начинали жить новой жизнью в мире, исполняли прихоти любителей наслаждений, подвергались опасностям, отражали изменчивую игру света, в них ставили цветок или наполняли их пьянящим напитком». Таким образом, «высшее достоинство искусств, применяющих огонь», связано с тем, что эти произведения несут глубоко человечный отпечаток первозданной любви. Это творения отца. Формы, создаваемые огнем, как прекрасно сказал Поль Валери, рождены «потребностью ласкать» и тем отличаются от всех других.
Но психоанализ объективного познания должен пойти дальше и признать, что огонь есть первый фактор феномена. В самом деле, о мире феноменов, мире видимостей можно говорить лишь в том случае, если это мир изменчивый. Между тем в первобытном восприятии только изменения, вызванные огнем, глубоки, разительны, скоры, чудесны, необратимы. Смена дня и ночи, игра света и тени — изменения поверхностно-преходящие — не нарушают монотонности познания вещей. Как отмечено философами, факт чередования снимает вопрос о причинности. Если день — отец ночи и ее причина, то ночь — мать и причина дня. Движение само по себе не вызывает рефлексии. Человеческий разум начинается не так, как урок физики. Падающий с дерева плод и текущий ручей не представляют для наивного разума никакой загадки. Созерцая ручей, первобытный человек не задумывался,
Как пастырь, зрелищем потока убаюкан.
Но вот изменения существенные: то, что лизнул огонь, приобретает новый вкус на губах человека. То, что опалил огонь, навсегда сохраняет полученную окраску. То, что огонь ласкал, любил, обожал, обрело воспоминания и утратило невинность. На арго «погорело» означает «погибло» — мы употребим это слово взамен грубого, нагруженном сексуальным значением. Огонь все изменяет. Когда хотят все изменить, призывают огонь. Первофеномен — это не только феномен пламени, живого, ослепительного, созерцаемого в час досуга; это еще и феномен, явленный посредством огня. Именно он отличается наибольшей чувствительностью и требует неусыпного присмотра. Огонь необходимо то раздувать, то ослаблять; нельзя пропустить точку огня, момент, когда вещество получает огненную печать, подобно тому как мгновение любви оставляет след в жизни человека. По словам Поля Валери, «огненные искусства» не позволяют «ни расслабиться, ни передохнуть, они не терпят сомнений, нерешительности или колебаний настроения. Это вынужденная, поистине драматичная рукопашная схватка человека с формой. Здесь главное средство — огонь — одновременно является опаснейшим противником. Угроза заключена в требуемой этим агентом точности: чудесное преображение доверенного его усердию вещества жестко ограничено и строжайше обусловлено рядом физических или химических констант, соблюсти которые нелегко. Любое отклонение чревато роковыми последствиями: вещь будет загублена. Задремлет ли огонь или вспылит — его каприз обернется катастрофой…»
Этот феномен, создаваемый огнем, в высшей степени чувствительный и в то же время прячущий печать огня глубоко в недрах вещества, должен получить имя: первый феномен, удостоенный внимания человека, есть пиромен. Рассмотрим теперь, каким образом пиромен, так глубоко понятый первобытным человеком, веками сбивал с толку ученых.
Глава V. Химия огня: история одной мнимой проблемы
В этой главе мы, казалось бы, перемещаемся в иную область исследований; в действительности мы попытаемся проанализировать усилия, направленные на объективное познание феноменов, производимых огнем, — пироменов. Однако, на наш взгляд, проблема эта едва ли относится к истории науки, ибо чистота науки здесь замутнена именно в силу ценностных привнесений, действие которых описано в предыдущих главах. Таким образом, в конце концов нам придется излагать не что иное, как историю затруднений, накопившихся в науке под влиянием интуитивных представлений об огне — эпистемологических помех, преодолеть которые тем сложнее, чем более они психологически оправданы. Итак, несмотря на изменение угла зрения, речь пойдет по-прежнему о психоанализе, хотя, возможно, теперь он примет несколько иное направление и его объектами будут уже не поэт или мечтатель, а химики и биологи прошлых веков. Но как раз такой психоанализ позволяет уловить неразрывность связи между мышлением и фантазией и показывает, что в этом союзе мысли и грез всегда именно мысль искажается и терпит поражение. Поэтому необходимо — и мы уже высказывали такое предложение в нашей предыдущей работе — провести психоанализ научного разума и понудить его к дискурсивному мышлению, которое, вместо того чтобы следовать за мечтой, преграждает ей путь, разрушает ее, налагает на нее запрет.
Нет нужды в долгих поисках доказательств того, что проблема огня с трудом поддается историческому обозрению. Г-н Дж. К. Грегори написал толковую, умную книгу, посвященную теориям горения от Гераклита до Лавуазье. Однако в его книге идеи связываются с такой стремительностью, что повествование о «науке» двадцати веков умещается на пятидесяти страницах. Вдобавок если мы осознаем, что благодаря Лавуазье эти теории обнаруживают свою объективную ложность, то неизбежно возникает сомнение относительно их интеллектуального характера. Бесполезно возражать, что аристотелевские теории не лишены правдоподобия, что они способны, с соответствующими модификациями, объяснять различные состояния научного знания, адаптироваться к философии разных периодов, — как бы то ни было, чтобы убедительно определить причины устойчивости и долговечности этих учений, недостаточно ссылаться на их значение для объективного объяснения. Необходимо идти вглубь, где мы соприкоснемся с ценностями бессознательного. Ими-то и обусловлена устойчивость некоторых принципов объяснения.