Не позавидуешь критику, отважившемуся судить поэта: столько тот ему уже назапретил, настолько уже предвидел все глупо-ритуальное, что критик считает нужным писать, поскольку считает, что канон жанра, то есть критики, этого от него непременно требует.
Поэт честен.
Вот, пожалуй, единственное, с чем ему не захочется спорить. Хотя он любит спор и предпочитает здоровую войну улыбчиво-поддакивающему перемирию или заранее-со-всем-соглашению.
Он честен, хотя терпеть не может — в том числе, если не в первую очередь, в себе (это касается всего, что он терпеть не может), — хотя терпеть не может так называемый искренности, которая полагает, что наивности (читай: глупости) достаточно, чтобы достичь простоты.
Его честность — что угодно, только не последовательность. За эту последнюю он не даст и гроша своего поэтического и гражданского капитала.
Он находит в себе старомодную пару поэта и гражданина. И старомодно видит в гражданине нечто большее, чем борца за свои гражданские права.
Его честность — не верность каким-то обязательствам. Хотя он хотел бы быть верен чему-нибудь. Вообще, поэт есть многое из того, чем бы ему не хотелось быть. Обратное тоже верно: ему хочется (иногда, поскольку всегда ему не хочется ничего) многого из того, что он не есть и чем ему не быть.
Этот разрыв, совсем не уникальный, наоборот, знакомый многим читателям и просто людям (пока-еще-не-читателям, включая сюда и так-никогда-и-не-читателей), он, поэт, про— и переживает честно, не увиливая, как свой удел, или постепенно осознавая его как свой.
Поэт что-то делает с поэзией. То есть он вдруг замечает, что что-то с ней делает, хотя поэзией не занимается, не хотел заниматься, в смысле поэзией как темой. Посмотрев на поэзию «после себя», он, не без удивления и легкого стыда за ненароком совершенный вселенский катаклизм, обнаруживает, что она уже не та . Нет оснований сомневаться: и читатель, войдя в его ручей, уже не сможет, выйдя из него, войти в поэтическую реку так, как если бы она была той же. Его ручей что-то изменил в ней. Отравил или обогатил, судить не ему. И не мне.
А читателю. И в этом смысле все же ему и мне как читателям.
Заметив содеянное, поэт задумался над собой-поэтом, над поэзией.
Ему, конечно, приходилось думать о них и раньше. Думать и давать думать. Think and let think.
Как человек он существовал там-то и тогда-то, в городах и девушках, как поэт — в буквах, словах, стихах, циклах, сборниках, на сайтах, в книгах.
Он принимает участие, является частью, но и не так, чтобы хотел этого, чтобы был в восторге. В этом он тоже принимает на себя то же, что и сотни других людей в разных временах и местах, называвших и называющих себя так же — поэтами.
Согласно воле какого-то злого гения, бесконечный по смыслу и масштабу акт поэтического творения (что, впрочем, тавтологично: достаточно либо «поэзии», либо «творения») должен зачем-то перетечь в глупый ритуал: общение с издателем, гранки, исправления (господи!), сверки, присвоение почетного ISBN, типография, цена, магазины…
За что?
Виртуальное бремя (п)оказалось на порядки легче бумажно-чернильного. Тут тоже свои ритуалы, но какие-то как будто менее навязчивые.
Но книга остается мифом с присущей ему цепкостью. Все ждут, когда появится — книга. Поэт не без ужаса обнаруживает, что ждет и он. Когда выйдет — книга. Она — миф и производит миф. Книга и весь ее мир, вся ее индустрия от редактора до критика, глотающая и переваривающая любое, самое всёотрицающее поэтическое слово. И даже более того: желчь, отрицание, проклятие проявили себя (как говорят: «зарекомендовали себя») прекрасными пищеварительными ферментами.
Поэту больно. В эти минуты он жалеет себя больше, чем мир, хотя кажется: куда больше?
Тогда он хочет рявкнуть, ударить, но рявк, удар получаются стихами.
Тогда он пишет манифест. Он знает: уж что-что, а разницу между стихотворением и манифестом книжный молох знает.
И в манифесте он ставит условия, завещает и заклинает. И разрешает. Более того: разрешает делать без его разрешения. Как бы дает разрешение, отменяющее необходимость в его разрешениях.
Если он перестал быть честным в эту минуту, то только чтобы стать сверхчестным. Это уже не «я», не «мое» поэтическое «я», а я, я безо всяких кавычек обращаюсь к вам. Не пытайтесь отвертеться. Манифест — это не название стихотворения (то есть это не «только литература»), это жанр и название одновременно и в одном лице. Я про-являю, от-воряю свое я.
Манифест принимают всерьез. По крайней мере некоторые. А один издатель — даже как руководство к действию.
Это тоже ранит поэта. Напоминаю, ему чихать на последовательность, и он абсолютно в этом прав.
И тогда он пишет об этом «происшествии» текст без указания, даже имплицитного, на жанр (не стихотворение и не манифест), а просто с названием.
И в этом тексте не возмущается и не протестует, а приглашает задуматься. Его текст-реакция-реплика не носит конфликтно-виндикативного характера, ничего не требует и никому не угрожает, а предлагает не упустить этот случай, чтобы подумать об авторстве и авторе.
Вот я уже и начал, даже если это не очень заметно.
Я познакомился сначала с этой историей, а потом уже с поэзией поэта. Поэтому — спасибо истории. Ибо мне поэт — оказался — нужен.
Я не поэт, не критик и не юрист. Предложение подумать не может оставить меня равнодушным и бездеятельным, я благодарно принимаю его, не беда, что не знаю точно, в каком качестве.
Итак, поэт временно берет обратно, или «подвешивает», свое сверхчестное поэтическое слово и говорит: мой манифест — только этический, не юридический документ.
Что это значит?
Не будем пытаться вывести из этих слов целую индивидуальную концепцию морали и права и приписывать ее поэту. Но что-то эти слова все же утверждают.
Например, красноречивое слово ‘только’ («только этический документ»). Которое близко здесь к ‘лишь’, хотя и не такое явное. Только, (всего) лишь, blob. Поэт не написал юридический документ, но юридичность ставит в каком-то смысле выше морали. Он написал лишь этический документ, потому что полагал, что этого хватит.
Этого и хватило. Его услышали и приняли всерьез.
Получилось так, что услышало и (далее следует коллаж-парафраз цитат из его текста-реплики) одно преуспевающее, крупное, этаблированное, ультралиберальное издательство с идеологическими позициями, далекими от позиций поэта.
Бывает.
Это как с читателями. Когда кто попадется.
Иногда на благонамеренных читателей (почему-то большей частью Есенина, Высоцкого, Окуджавы… но это, наверное, случайно) находит желание фильтровать и допускать к любимым стихам только отдельных индивидов, скажем, только «хороших людей». Могу себе представить, что сходным утопиям могут быть не чужды и отдельные поэты и писатели и даже в той или иной степени, в той или иной глубине души все поэты и писатели.
И все они как-то фильтруют — своим письмом, своим языком, кодом, зримо для «своих» и — в идеале — незримо для «чужих» сопровождающим произведение.
С издателями и проще и сложнее. Их самих еще нужно соблазнить. Растолковать, разжевать код.
Или послать их, как сделал поэт.
Он послал их, разрешив не спрашивать у него разрешения и оговорив некоторые условия.
Клюнуло не совсем то издательство, которого хотелось бы поэту. Соблюло условия (то есть отдельной книгой и с указанием — в (под)заголовке, что без разрешения автора) и опубликовало.
Имеет ли это отношение к праву?
Да.
И поэт ошибается (боже, думал ли я когда-нибудь, что сподоблюсь написать такое? «поэт ошибается»! ну не как поэт, конечно, а как частное лицо), что, для того чтобы документ стал юридическим, нужна виза нотариуса. Так (о, это чудовищное пыльно-канцелярское «так» с запятой!), вовсе не требуется, чтобы письмо с личными выпадами и угрозами или листовка, призывающая к разжиганию расовой ненависти, были заверены у нотариуса, чтобы трактоваться как таковые. Несомненно, что, случись издателю и поэту сойтись в зале суда (минуй их и нас чаша сия), манифест поэта был бы принят во внимание.
Итак, его манифест имеет отношение к праву. И, как правильно отметил поэт, к этическому, к моральному. Апеллируют к этому весьма гибридно-кентаврическому понятию ‘моральное право’ сплошь и рядом (не поленитесь полистать в сети, чтобы узнать, в каких презабавных ситуациях), но в собственно контексте интеллектуальной собственности довольно редко, потому что оно не универсально: в законодательстве англо-саксонском и сходных отсутствует, а во французском и сходных присутствует (le droit moral). Говорят в первом случае о copyright, а во втором — об авторских правах, обычно эти термины используя как синонимы, пока не обсуждается их различие, как раз и сводящееся преимущественно к этой категории. С тенденцией европейского права копировать англо-саксонское и особенно американское, оно, возможно, везде сойдет на нет.