Носители иной сексуальной ориентации посещали общеизвестные среди их сообщества места встреч (Таврический сад, Зоосад, район Аничкова моста и т. д.), равно как и более толерантные к культуре сексуальных меньшинств собрания артистической богемы[199]. Однако об их стратегиях мы знаем очень немногое: насколько они напоминали модели поведения их американских и европейских собратьев?[200] Лишь косвенные впечатления можно составить на основании материалов о знакомствах Кузмина[201]. Скорее всего, традиционные для мужского сексуального меньшинства — до самого недавнего времени — «однодневные» романы были наиболее характерны для студентов-геев.
Представленные нами стратегии студенческой сексуальной самореализации едва ли могут удивить — они также «работали» на маргинально-«богемный» имидж студенческой среды. Сексуальное, как принадлежность «интимной сферы», играло, однако, весьма важную роль в конструировании самим студентом своего нового образа для себя и других. Индивидуальный опыт становился коллективным благодаря тому множеству точек соприкосновения, которые объединяли самых разных учащихся. В связи с изменением «границ» студенческого мира в годы Гражданской войны перемены должны были затронуть и сексуальные стратегии вузовцев — в том, что касалось их маргинального статуса. Тем более что на короткий момент показалось, что «сердцевина» буржуазного секса — семья — теряет свои социальные привилегии[202]. Не случайно, очевидно, что именно студенты наиболее горячо подхватили лозунг «отмирания семьи», как показали некоторые опросы начала 1920-х годов[203]. Кроме того, качественно новую ситуацию создало введение смешанного образования и падение прежних социальных перегородок — в условиях хаоса Гражданской войны и массовых перемещений населения. В этом смысле былая маргинальность улетучивалась параллельно с «маргинализацией» всего общества. Однако сказать что-либо конкретное об эволюции студенческой сексуальности в 1917–1920 годах не представляется возможным: мы не смогли обнаружить каких-либо достоверных материалов.
Если попытаться в нескольких словах описать эволюцию студенческой корпорации как социально-психологического феномена в 1914–1920 годах, то целесообразно сосредоточиться на трансформации дискурсивно-практического контекста существования петроградских студентов и «узких мест», из этого проистекавших. В самом деле, изменилось почти все извне: социальный мир, в котором студенты «заслуженно» имели маргинально-«богемный» статус, «границы» между студенчеством и профессурой, студенчеством и государством (последние из названных «границ» стали еще более нестабильны); набор элементарных практик жизни студента претерпевал бурные перемены и даже катастрофы. В то же время студенческая элита — определим так немногочисленное «старое» студенчество — стремилась, насколько возможно, сохранить традиционные дискурс-практики корпорации нетронутыми: автономию, оппозиционность режиму, апелляцию к традиции, студенческую общественность. Между исчезнувшими или быстро меняющимися «границами» группы еще жили прежние формы мышления о корпорации и окружавшем ее мире — их неизбежное «истончение» грозило «разрывом» в недалеком будущем.
Подводя краткий итог рассмотрению «элементарных» жизненных практик петроградского студента, можно сказать, что их совокупность оказывалась базовым конструкционным материалом для «строительства» индивидом своего студенческого «я», сама по себе будучи результатом стечения обстоятельств, приспособлений и компромиссов.
Глава 2
В поисках «пролетарского студенчества»: петроградские студенты в 1920–1925 годах
Развивая выводы, сделанные в конце предыдущей главы, мы последуем путями, которыми мог пройти петроградский студент после того, как предсказуемый «разрыв» произошел. Новая эпоха в жизни учащихся высшей школы города открывается в 1920–1921 годах с концом Гражданской войны и подлинным «вторжением» государства на политическое поле университета и академии (в широком смысле слова). Это не означает, что государственная политика стала стабильной и непротиворечивой: скорее 1920-е — первую половину 1930-х годов можно определить как «стабильную непредсказуемость», и не только в высшей школе. Речь идет о повседневном присутствии и влиянии государственных интересов и их представителей в университете и институтах на ситуацию. Государство отчасти содействовало обнажению неизбежного кризиса, порожденного противоречиями предыдущего периода. Однако ему не всегда удавалось — и чаще не удавалось — разрешить цепь этих кризисов с желаемыми результатами, чему препятствовали и сами несовместимые друг с другом стратегии различных бюрократических аппаратов[204]. В нашей версии событий государство выступает лишь одним из социальных актеров, повлиявших на конструирование новой студенческой идентичности. Главное же внимание уде ляется анализу внутрикорпоративного конфликта «нового» и «старого» студенчества и его последствий. Соответственно «границы эпохи» совпадают с кризисным этапом так называемой «пролетаризации» высшей школы, начавшейся с открытием первых рабочих факультетов (в Петрограде — с 1919/1920 г.)[205]. Создавая эти необычные институции, в которых обучались студенты, не получившие базового образования, но при этом рекомендованные к прохождению нормального вузовского курса, государство организационно оформило ту чуждую «старикам» волну, которая едва не захлестнула высшую школу еще осенью 1918 года. Нарастание конфликта стало очевидным уже в первый год эксперимента, ибо рабфаковцы выступали — и воспринимались — в качестве государственных агентов на поле студенческой политики, что ставило их вне освященной традиции. Наряду с этим продолжалось изменение «границ» студенчества как корпоративной группы. В той мере, в какой проявились неустойчивые «реставраторские» тенденции в нэповском обществе, сопровождавшиеся, например, известным «восстановлением» профессуры как государственных чиновников, наделенных некоторыми нечиновничьими правами и при этом весьма подозрительными самой власти, возрождалось и маргинально-«богемное» студенчество, независимо от того, было ли оно «красным» или «белоподкладочным». Наблюдалась и реставрация элементарных практик студенческой повседневности, пусть и относительная. Очень быстро это отразилось и на взаимоотношениях государства с далеко, казалось бы, не автономными «пролетарскими» студентами[206]. Исследователь наблюдает причудливый процесс качественных перемен в конструировании групповой идентичности наряду со своего рода реконструкцией «жизненного мира». В целом это неплохо вписывается в наши представления о «временности» и «неустойчивости» нэпа, но характер изучаемых реалий много сложнее. Можно сказать, что некоторые черты «буржуазного интеллигента» советской эпохи начинают проступать, хотя и неуверенно, в облике «студента-пролетария». Мы далеки при этом от мысли о неизменности «советского интеллигента» с 1920-х годов до 1991 года. Интереснее посмотреть на вещи с точки зрения «археологии» в стиле М. Фуко, отыскивая следы нашего современника в том времени. Такой подход продуктивен еще и потому, что «реставрация» окончилась в начале 1930-х годов именно как возрождение некоторых черт общества старого режима. Сталинизм был эпохой конструирования и нового общества, и нового субъекта, и социальных идентичностей, включая студенческую. Но ему предшествовали эксперименты.
Первые петербургские рабочие факультеты открылись в декабре 1919 года — в университете 8 декабря, чуть позже в Политехническом институте. По воспоминаниям их слушателей, набор был немногочисленным — несколько десятков человек в возрасте от 16–17 до 40 лет, в основном рабочие с петроградских заводов, матросы и красноармейцы, несколько крестьян. Весь конец года они чинили вышедшие из строя отопительную и водопроводную системы. Главной задачей нового учреждения было подготовить слушателей к прохождению университетского курса, при том что исходная база у некоторых рабфаковцев составляла три класса сельской школы. Многие были членами партии или комсомола, служили в частях особого назначения (ЧОН)[207]. Преподаватели первого университетского рабфака еще не были сугубо «советскими» — например, лекции здесь читал П. А. Сорокин. Поэтому трудно считать рабфак образца 1919–1921 годов идеологически «однородным» и однозначным. Это не помешало, однако, быстрому развитию конфликта между его слушателями и студентами-«основниками»[208]. С. П. Жаба утверждает, что поначалу между ними едва не установились дружеские отношения шефства старших над младшими и передачи студенческой традиции, позже нарушенные вмешательством партийных структур и трудностями военной жизни[209]. По воспоминаниям студентов факультета, первые столкновения произошли вокруг требования рабфаковцев признать за ними все базовые студенческие права на сходках и в студорганизациях, что будто бы спровоцировало резкий отпор со стороны университетских лидеров из числа «вечных студентов»[210]. Учитывая имидж «выдвиженцев» новой власти, такое развитие событий представляется правдоподобным. Но если все выглядело и как-то иначе, показательны сами версии, сконструированные post factum: партийное манипулирование рабфаковцами и презрение «старого студенчества».