Гаспаров: Мой текст написан в ответ на листочек с тезисами. Прошу прощения у Веры Аркадьевны; буду во многом ее повторять.
(Боже мой! я забыл сказать, что позавчера умер Александр Викторович Михайлов; только сегодня мне об этом сказала О., и почему-то именно с позавчера я много говорил о его болезни с Хоружим, Ахутиным, Ольгой, с Нестеровой. Последний раз я говорил с Михайловым по телефону год назад, и он поразил меня тогда мягкостью и любезностью. Я надеялся встретить его на самолете во Фрайбург, из всех ожидаемых там русских он был бы мне единственным симпатичным… И еще я забыл сказать, что на том же перерыве Гаспаров надписал мне свою новую книгу «Занимательная Греция»: «Дорогого Владимира В. за неожиданное внимание к этой книжечке искренне благодарит сочинитель». Его рецензия внутренняя в «Лит. энц.» на мою «Литургическую поэзию» начиналась словами «Неожиданно хорошая статья…» Я сказал ему, как хорош его сборник статей, чистое различение переживания и «2 × 2», толкающее, посылающие чистыми открытыми глазами читать вещи. И было видно, что он так сам хочет. «А вот здесь думают иначе…»)
Гаспаров (продолжение): я старый бурбон викторианец. Филология наука, а философия и наука вещи взаимодополнительные, но совсем разные; философия творчество, преобразующее свой объект, цель научного исследования оставить предмет сак он есть. Филология разъедает философию в истории философии; философия разъедает филологию, как и вообще всякую науку. Садомазохистский клубок. Говорят, что филология особенная наука? По Аверинцеву, что он часто говорит, имеющая особо интимное отношение к предмету? Но ведь нет, не так; если хотите, зоолог относится к лягушкам и червякам интимнее чем мы; так же филолог к Данте и Дельвигу, не более того. Толща взаимонепонимания неустранима. «Диалог»? И тоже нет. Есть ли диалог между минералогом и его камнем. Неверно, что филология о «мертвых» языках. Она о чужих языках, и мы все более готовы понять теперь, что всякое слово по существу чужое. Современные темпы развития делают службу понимания, филологическую интерпретативную, все важнее. Комментарий должен начинаться с простого: «в этой вот системе красивым считается то-то». Прежде всего надо правильно понять слово; в таком-то жанре, стиле и т.д. это вот слово значит то-то, вернее с такой-то вероятностью значит. Вероятность устанавливаем, подсчитываем. С чего началась расшифровка иероглифов Шампольоном, с подсчитывания, сопоставления сочетаний. Но ведь и современная культура на 3/4 чужая для нас. Фундамент науки филологии остается и в отношении современной культуры тем же. Ах сделано мало; стыдно говорить, сколько у нас словарей индивидуальных языков писателей. Развитие филологической концепции слова еще и не начиналось. Наше дело охрана памятников старины. Литературная критика может пребывать в задушевном альянсе с философией, но наука занята строгим различением евклидова пространства от другого. — В самоутверждении нуждается только то, что не требует утверждения. Пусть философия и филология занимаются самопоеданиом, лишь бы это не отвлекало их от дела; их дело разное, творчество усложняет мир, наука упрощает. Творчество деформирует свой объект. Рыклин: а я вот читаю текст Леви-Стросса как эротический, «Мифологические», знаете вы эту книгу? Гаспаров: любой текст, и научный, может быть прочитан как эротический. На деструктивистских текстах я учиться не могу. Рыклин: а пост-структурализм, если вам этот термин более понятен чем постмодернизм? Гаспаров: Пост-структурализм, пост-модернизм это чисто временные рамки. Определите качественные особенности. Рыклин не сумел, он процитировал место в НЛО, где Гаспаров называет себя эпигоном Ярхо. Гаспаров: Да, так себя называю. Дань философии? Нет, я не отдал дань философии. Если она у меня присутствует, то на вне-сознательном уровне, не больше. Надо охранять памятники, а не чей-то метод. Методов мне не жалко. Рыклин: вы знаете Фейерабенда? Гаспаров: я викторианский позитивист. Андрей Зорин: мы точно по Ленину не знаем чего мы хотим, мастера культуры. Философия ведет все время арьергардный бой с тоталитаризмом, мы ничего другого не умеем. Проявление совкового мышления — обличение в совковом мышлении. Последним говорил я: мне попался немецкий перевод известной вещи Мандельштама, его филологической компетентности я могу только завидовать:
Und wir leben, doch die Füße, sie spüren keinen Grund,
Auf zehn Schritt nicht mehr hörbar, was er spricht,
unser Mund,
Nur zu hören vom Bergmenschen im Kreml, dem
Knechter,
Vom Verderber der Seelen und Bauernabschlöchter.
Эта вещь, названная эпиграммой, по-немецки сатира, горькая, интеллектуальная, нравственно в своем праве, может быть и едкая. Но как поэт выкрикнул те строки, так что каждая зазвучала как поговорка, — а известно, как в поговорках с моралью, по меньшей мере двусмысленно, — и сам поэт знал, что зазвучал страшно громко, так, что хочет или нет, он отныне в поединке с тираном. И тот, другой, тоже знает, что произошло исторически непоправимое, неизгладимое, что он отныне должен делить свою весомость с Поэтом, хочет или не хочет а наделил поэта своей мощью; поэт своим нечеловечески вдруг громким, вместе с самим языком звучащим словом ограбил его силу. Хищение у высшего правящего лица, а по-серьезному-удавшееся покушение на него как на исторического деятеля. Преследовать грабителя — значит признать факт, и могущественный имитирует жест пренебрежения, но недолго может скрыть жажду мести. Со своей стороны поэт, отпустивший сам язык говорить, не может ничего уже изменить, и его усилия, сделать примиряющий жест, составить хвалебную оду тирану, ничего уже не значат. Волшебство развеялось, слово не звучит. Оба эти человека может быть и хотели бы возвратить тот момент высвобождения языка, по напрасно: оба по-своему прикоснулись к тому, что выходит далеко за даже самый широкий человеческий размах. Эта мгновенная встреча с языком, такого рода, какая питает собой всю филологию и не только ее, в филологии, в частности в филологическом переводе, превращается в работу с языком. Какою была и та ода. Я так понял Михаила Леоновича Гаспарова, что филология способна чувствовать, как высоко проходит, протянута эта линия высокого напряжения, в ней много вольт.
После этого все почти разошлись, Гаспаров с Мильчиной, Прохоровой, Зенкиным остался. Мне было грустно, я ушел, хотя меня тоже просили остаться. […] Грустно от блестящей одинокости Гаспарова. И жалко своей немоты, я как ребенок старый, которого никак не слушают взрослые, когда он лепечет свое.
Смерть Михайлова. Как бы что-то осыпается. Я с ним виделся раза два в жизни, он был тягучий мечтатель. Почти хорошо, что его поздний русофильский фундаментализм не был длительным. — Меня очень тянет к Гаспарову, но его круговая оборона располагает наоборот к дуэли, и раза два я его задевал. В текстах; а на Круглом столе я молчал, кроме соображения о Мандельштаме. — Много говорили о Лотмане, больше как о символе структурализма, и я вспоминал Ваш его портрет, словесный, в начале Вашей короткой статьи о нем. Лучше, точнее собственно любой фотографии.
Я все жаднее хочу продолжения Вашего расположения; о чувстве Ольги к Вам я уже говорил. Она передает Вам поклон. Хорошо, если бы Вы написали, когда можно приехать — если можно — в Азаровку; допустим, Вы захотели бы вернуться с нами в Москву. 29 сентября в пятницу я уже снова в Москве. — С гордостью говорю, что еду во Фрейбург целиком на свои деньги, т.е. они собрались там наоборот все мне оплатить, но я смогу отказаться. Приятная, ранее незнакомая мне независимость. Хотя с другой стороны все-таки платит американец, Сорос, из-за моего «лауреатства» в конкурсе 1994 года. — Я хочу говорить о том, как в поэзии и философии отбрасывается язык как инструмент, средство и проступают признаки говорящего языка, не орудия.
Мне тепло думать, я догадываюсь, что в «Азаровке» в эти дни что-то происходит, является чего не было никогда. Вещи приходят как-то так, сразу, и известны уже когда еще не известны. От их появления в одном месте немножко сдвигается все и везде. Я не буду удивляться, если кто-то скажет что в космосе. Никто не знает, чему в конце концов равно человеческое присутствие. Простая логика и математика велят заметить, что ошибка воображать его частицей бесконечности пространства и времени.
У Лейбница монада и недостижима и только она действительно существует. Не могу удержаться, чтобы еще раз не записать все-таки решение загадки метафизического зла у Лейбница, которое нам с Ольгой не давалось года три. Идея зла. Идея коварного, свирепого стирания, сметания всего развернутого добра, мгновенно, злорадно, не от человека идет. Бог не хочет и не будет ее убирать. Без нее мир стал бы сразу пресным, он нуждается для своего блеска в том, чтобы была причина, почему невозможно ему быть и он все же есть. И больше: все должно быть, если сделано прочно, выверено огнем. Дальше, человек, которому подарено все от Бога, может нести идею зла? И в святости, и в мысли, и в поэзии на пределе зло — тоже как очистительный огонь. В рыхлом существовании человека несет от идеи зла. Но опять же он не учитывает прочности, с какой все устроено. В конце концов, как говорит владыка Антоний, ад («идея зла») будет вечно пылать, но там не окажется ни одного человека. — После этой разгадки я уже не боюсь кошмара согласившегося доброго человечества: такого просто никогда не будет, идея зла ради свежести и остроты мира никогда не угаснет. И нелепо бояться, что злой человек разрушит игрушку мира: материально, прав Лейбниц, Бог наоборот умеет мгновенно подхватить и направить все «зло», оно не успевает даже быть, к добру.