«ВЕЛИКОЛЕПНАЯ МЫСЛЬ. ИМЕТЬ В ВИДУ.
Идея романа. 16/28 февраля 70.
Романист (писатель). В старости, а главное от припадков, впал в отупение способностей и затем в нищету. Сознавая свои недостатки, предпочитает перестать писать и принимает на бедность. Жена и дочь. Нею жизнь писал на заказ. Теперь уже он не считает себя равным своему прежнему обществу, а в обязанностях перед ними…»
Если бы «великолепная мысль» о романисте, отупевшем из‑за припадков падучей, воплотилась Достоевским в роман, это было бы, безо всяких оговорок, автобиографическое сочинение с богатой фактурой. Налицо были припадки, имелись жена и дочь, донимали бедность и работа на заказ. Фантазиям о Князе и Красавице здесь как бы не было места: Достоевский обдумывал возможность писать о себе и своей жизни, о том, как он и его герой подвергались насмешкам, как критики (которых герой про себя называл подлецами) считали писателя за ничто, как господа Тургенев, Гончаров, Аксаков подавали больному и опустившемуся литератору на бедность. В глубине души герой — романист. шал себе цену, помнил «о том, как он много идей выдумал, и литературных, и всяких», и о том, что на самом деле он не ниже, а может быть, и выше всех. Финал романа должен был быть, по замыслу рабочей тетради, счастливым: романист, таясь от всех, «вдруг написал превосходное произведение. Слава и деньги. И проч., и проч.».
«NB. Тема богатая», — добавлял уже от себя Достоевский; действительно, он сочинял сюжет о себе самом — писателе, который, несмотря на тяжелейшие жизненные обстоятельства и смертельный риск не очнуться от очередного припадка, обвел судьбу вокруг пальца, написав произведение, вернувшее ему славу и признание.
Неизвестно, предназначался ли для «превосходного произведения» знакомый демонический лейтмотив. Достоверно судить можно лишь об одном: записи середины августа 1870 года, зафиксировавшие в рабочей тетради с готикой резкий перелом первоначального замысла «Бесов», а также новый план и программу романа, уместились в счастливый трехнедельный промежуток между припадком 7 августа и припадком 2 сентября.
IIIОткуда же, из каких запасников памяти возникали в черновиках Достоевского демонически порочные аристократы, сумасбродные красавицы и их гибельные страсти? В его окружении, особенно теперь, не было никого, кто бы хоть немного соответствовал таким амплуа. В его письмах начала 70–х, адресованных издателям «Зари» и «Русского вестника», друзьям — Страхову и Майкову, родственникам — пасынку и племяннице, — не было ничего, кроме деловых и семейных подробностей. Правда, в длинных, многостраничных посланиях к Сонечке — в которой он видел «редкое особенное существо» и которую называл «дитя моего сердца» — восхищения и увлечения было на градус — другой больше, чем то принято между дядей и племянницей. Но, даже забывая порой о своем статусе дядюшки, увлекаясь и подписывая письма «дорогой, золотой Сонечке» страстно и романтически: «Ваш весь, весь, друг, отец, брат, ученик — всё — всё!», он настоятельно советовал племяннице поскорее выйти замуж, избрав мужа свободным сердцем и убеждением.
«Счастье раз в жизни дается, а потом ведь всё горе, всё горе. Ну так и надо к нему приготовиться, став в возможно — нормальные отношения», — писал он Сонечке летом 1870 года; и было совершенно понятно, что не она и не их трехлетняя переписка могли служить хоть в самой малой степени источником его романного вдохновения.
Между изнурительными припадками, погруженному в супружество и отцовство («Аня… сама кормит и с ребенком ночей не спит»), замороченному бытом («Нянька здешняя требует себе особую комнату, белье, чертово жалование, три обеда, столько‑то пива…»), замученному долгами и безденежьем, являлись ему нездешние фантазии, а значит, и силы, чтобы вырваться из «тягости и ужаса» повседневности. И видимо, действительно чем‑то необыкновенно дорог был Достоевскому его новый герой, если писатель готов был поделиться с ним не рутиной бытового существования, а давней мечтой о паломничестве в Святую землю.
«Хочется мне ужасно, до последнего влечения, пред возвращением в Россию съездить на Восток, то есть в Константинополь, Афины, Архипелаг, Сирию, Иерусалим и Афон», — признавался он все той же Сонечке в июле 1870 года. А уже в августе, в те самые поиоротные для его нового романа дни, он записывал в черновой тетради (немного готики на странице и рисунок домика с тремя окнами): «Наш принц пропутешевовал 4 года…», повторив запись еще три раза.
«Наш принц путешествовал три года с лишком… там же известно было… что он изъездил всю Европу, был даже в Египте и заезжал и Иерусалим…» — будет расс казывать Хроникер, Антон Лаврентьевич, в периой части «Бесов».
«Я был на Востоке, на Афоне выстаивал восьмичасовые всенощные, был в Египте…» — захочет сообщить в своей исповеди сам принц, то есть Князь, то сеть Николай Всеволодович Ставрогин.
Сочиняя для романтического героя маршрут экютического восточного путешествия, Достоевский как будто вспоминал о несбыточном. По свидетельству А Г. Достоевской, проект такого путешествия занимал писателя еще осенью 1866 года. «Однажды, находясь в каком‑то особенном тревожном настроении, Федор Михайлович поведал мне, что стоит в настоящий момент на рубеже и что ему представляются три пути: или поехать на Восток, в Константинополь и Иерусалим, и, может быть, там навсегда остаться; или поехать за границу на рулетку и погрузиться всею душою в так захватывающую его всегда игру; или, наконец, жениться во второй раз и искать счастья и радости в семье»[5]. Анна Григорьевна не сомневалась в серьезности намерений Достоевского поехать на Восток, так как нашла впоследствии в бумагах мужа рекомендательные письма в русскую миссию в Константинополе. В декабре 1868 года, сообщая Сонечке о замысле нового романа («Этот роман — всё упование мое и вся надежда моей жизни — не в денежном одном отношении»), Достоевский вновь вспомнил свой старый замысел: «Мне бы непременно надо быть в Афоне и в Иерусалиме» — и жаловался, что в настоящее время не может этого исполнить…
Он действительно так никогда и не съездил по «восточному» маршруту — «последнее влечение» лично для него пропало втуне. Но он также не остался за границей навсегда и не погрузился без остатка в игорную страсть.
Выходило так, будто автор намеренно отдавал демоническому Князю то немногое, что оставалось у него за пределами обыденной жизни. И это, по всей видимости, была лишь первая добровольная жертва в пользу героя.
Глава вторая. Князь Л. Б. — эволюция замысла
1
12 Ноября 1921 года, в день столетнего юбилея Достоевского, произошло событие, которое для его биографов стало поистине эпохальным: был вскрыт переданный из Гохрана за № 5038 ящик из белой жести с бумагами писателя. В ящике содержалось 23 предмета — записные тетради, деловые документы, свертки с письмами. Одна из тетрадей имела надпись по — французски: «En cas de ma mort ou une maladie grave» («B случае моей смерти или тяжелой болезни»); здесь находились деловые распоряжения А. Г. Достоевской, перечень и место пребывания записных книжек Достоевского с черновыми материалами.
В списке бумаг (одни из них лежали здесь же, в жестяном ящике, другие давно были сданы на хранение в Исторический музей) значилась и тетрадь с вклеенными в нее пятнадцатью корректурными оттисками к роману «Бесы». На первой ее странице рукой Анны Григорьевны было написано: «В этой тетради (в корректурных оттисках) находится несколько глав к роману «Бесы», которые не были включены Ф. М. Достоевским в роман во время печатания его в „Русском вестнике”»[6].
Вклеенные в тетрадь корректурные листы сплошь — и на полях, и в тексте — были испещрены огромным множеством авторских помет и вставок. После обнародования документов из перечня Анны Григорьевны вышла наружу драматически захватывающая ИСТОРИЯ ЗАМЫСЛА.
…Итак, осенью 1870 года, объясняя Каткову причины нарушения своих обязательств «Русскому вестнику», Достоевский написал: «Я сел за поэму об этом лице потому, что слишком давно хочу изобразить его». Что означало это признание в свете черновых материалов к роману и в творческой биографии писателя?
Во — первых, хотелось убедить издателя в том, что такого героя у него, у Достоевского, прежде не было: «хочу изобразить» подтверждало, что «еще никогда не изображал».
Во — вторых, выражение «слишком давно хочу» должно было обозначить то состояние творческого возбуждения, когда писатель, не в силах более противиться мучившему его замыслу, садился за работу, ибо не мог не писать.
В — третьих, адресуясь к издателю и рассчитывая на его благожелательную реакцию, Достоевский представлял дело таким образом, будто давно и точно знал, о ком пишет, и далеко продвинул работу.