Путешественник – даже такой образованный, как Карамзин – всегда в чужом краю выступает в роли невежды. Он поневоле скор на выводы. Его не смущает категоричность скороспелых суждений. В этом жанре безответственный импрессионизм – вынужденная и приятная необходимость. «Немногие цари живут так великолепно, как английские престарелые матрозы». Или – «Сия земля гораздо лучше Лифляндии, которую не жаль проехать зажмурясь».
Романтическое невежество лучше педантизма. Первое читатели прощают, второе – никогда.
Карамзин был одним из первых русских писателей, которому поставили памятник. Но, конечно, не за «Бедную Лизу», а за 12-томную «Историю Государства Российского». Современники считали ее важнее всего Пушкина, потомки не переиздавали сто лет. И вдруг «Историю» Карамзина открыли заново. Вдруг она стала самым горячим бестселлером. Как бы этот феномен ни объясняли, главная причина возрождения Карамзина – его проза, все та же гладкость письма. Карамзин создал первую «читабельную» русскую историю. Открытый им прозаический ритм был настолько универсален, что сумел оживить даже многотомный монумент.
История существует у любого народа только тогда, когда о ней написано увлекательно. Грандиозной персидской империи не посчастливилось родить своих Геродотов и Фукидидов, и древняя Персия стала достоянием археологов, а историю Эллады знает и любит каждый. То же произошло с Римом. Не было бы Тита Ливия, Тацита, Светония, может быть, и не назывался бы американский сенат сенатом. А грозные соперники Римской империи – парфяне – не оставили свидетельств своей яркой истории.
Карамзин сделал для русской культуры то же, что античные историки для своих народов. Когда его труд вышел в свет, Федор Толстой воскликнул: «Оказывается, у меня есть отечество!»
Хоть Карамзин был не первым и не единственным историком России, он первый перевел историю на язык художественной литературы, написал интересную, художественную историю, историю для читателей.
В стиле своей «Истории Государства Российского» он сумел срастить недавно изобретенную прозу с древними образцами римского, прежде всего, тацитовского лаконического красноречия: «Сей народ в одной нищете искал для себя безопасность», «Елена предавалась в одно время и нежностям беззаконной любви и свирепству кровожадной злобы».
Только разработав особый язык для своего уникального труда, Карамзин сумел убедить всех в том, что «история предков всегда любопытна для того, кто достоин иметь отечество».
Хорошо написанная история – фундамент литературы. Без Геродота не было бы Эсхила. Благодаря Карамзину появился пушкинский «Борис Годунов». Без Карамзина в литературе появляется Пикуль.
Весь XIX век русские писатели ориентировались на историю Карамзина. И Щедрин, и А. К. Толстой, и Островский, воспринимали «Историю Государства Российского» как отправную точку, как нечто само собой разумеющееся. С ней часто спорили, ее высмеивали, пародировали, но только такое отношение и делает произведение классическим.
Когда после революции русская литература потеряла эту, ставшую естественной, зависимость от карамзинской традиции, разорвалась долгая связь между литературой и историей (не зря вяжет «узлы» Солженицын).
Современной словесности так не хватает нового Карамзина. Появлению великого писателя должно предшествовать появление великого историка – чтобы из отдельных осколков создалась гармоническая литературная панорама, нужен прочный и безусловный фундамент.
XIX век такой основой обеспечил Карамзин. Он вообще очень много сделал для столетия, о котором писал: «Девятый на десять век! Сколько в тебе откроется такого, что мы считали тайной». Но сам Карамзин все же остался в восемнадцатом. Его открытиями воспользовались другие. Какой бы гладкой когда-то ни казалась его проза, сегодня мы читаем ее с ностальгическим чувством умиления, наслаждаясь теми смысловыми сдвигами, которые производит в старых текстах время и которые придают старым текстам слегка абсурдный характер – как у обэриутов: «Швейцары! Неужели можете вы веселиться таким печальным трофеем? Гордясь именем швейцара, не забывайте благороднейшего своего имени – имени человека».
Так или иначе, на почве, увлажненной слезами бедной Лизы, выросли многие цветы сада российской словесности.
ТОРЖЕСТВО НЕДОРОСЛЯ. Фонвизин
Случай «Недоросля» – особый. Комедию изучают в школе так рано, что уже к выпускным экзаменам в голове не остается ничего, кроме знаменитой фразы: «Не хочу учиться, хочу жениться». Эта сентенция вряд ли может быть прочувствована не достигшими половой зрелости шестиклассниками: важна способность оценить глубинную связь эмоций духовных («учиться») и физиологических («жениться»).
Даже само слово «недоросль» воспринимается не так, как задумано автором комедии. Во времена Фонвизина это было совершенно определенное понятие: так назывались дворяне, не получившие должного образования, которым поэтому запрещено было вступать в службу и жениться. Так что недорослю могло быть и двадцать с лишним лет. Правда, в фонвизинском случае Митрофану Простакову – шестнадцать.
При всем этом вполне справедливо, что с появлением фонвизинского Митрофанушки термин «недоросль» приобрел новое значение – балбес, тупица, подросток с ограниченно-порочными наклонностями.
Миф образа важнее жизненной правды. Тонкий одухотворенный лирик Фет был дельным хозяином и за помещичьи 17 лет не написал и полудюжины стихотворений. Но у нас, слава Богу, есть «Шепот, робкое дыханье, трели соловья...» – и этим образ поэта исчерпывается, что только справедливо, хоть и неверно.
Терминологический «недоросль» навеки, благодаря Митрофанушке и его творцу, превратился в расхожее осудительное словечко школьных учителей, стон родителей, ругательство.
Сделать с этим ничего нельзя. Хотя и существует простой путь – прочесть пьесу.
Сюжет ее несложен. В семье провинциальных помещиков Простаковых живет их дальняя родственница – оставшаяся сиротой Софья. На Софью имеют брачные виды брат госпожи Простаковой – Тарас Скотинин и сын Простаковых – Митрофан. В критический для девушки момент, когда ее отчаянно делят дядя и племянник, появляется другой дядя – Стародум. Он убеждается в дурной сущности семьи Простаковых при помощи прогрессивного чиновника Правдина. Софья образумливается и выходит замуж за человека, которого любит – за офицера Милона. Имение Простаковых берут в государственную опеку за жестокое обращение с крепостными. Митрофана отдают в военную службу.
Все заканчивается, таким образом, хорошо. Просветительский хэппи-энд омрачает лишь одно, но весьма существенное обстоятельство: посрамленные и униженные в финале Митрофанушка и его родители – единственное светлое пятно в пьесе.
Живые, полнокровные, несущие естественные эмоции и здравый смысл люди – Простаковы – среди тьмы лицемерия, ханжества, официоза.
Угрюмы и косны силы, собранные вокруг Стародума.
Фонвизина принято относить к традиции классицизма. Это верно, и об этом свидетельствуют даже самые поверхностные, с первого взгляда заметные детали: например, имена персонажей. Милон – красавчик, Правдин – человек искренний, Скотинин – понятно. Однако, при ближайшем рассмотрении, убедимся, что Фонвизин классицист только тогда, когда имеет дело с так называемыми положительными персонажами. Тут они Ходячие идеи, воплощенные трактаты на моральные темы.
Но герои отрицательные ни в какой классицизм не укладываются, несмотря на свои «говорящие» имена.
Фонвизин всеми силами изображал торжество разума, постигшего идеальную закономерность мироздания.
Как всегда и во все времена, организующий разум уверенно оперся на благотворную организованную силу: карательные меры команды Стародума приняты – Митрофан сослан в солдаты, над родителями взята опека. Но когда, и какой справедливости служил учрежденный с самыми благородными намерениями террор?
В конечном-то счете подлинная бытийность, индивидуальные характеры и само живое разнообразие жизни – оказались сильнее. Именно отрицательные герои «Недоросля» вошли в российские поговорки, приобрели архетипические качества – то есть они и победили, если принимать во внимание расстановку сил на долгом протяжении российской культуры.
Но именно поэтому следует обратить внимание на героев положительных, одержавших победу в ходе сюжета, но прошедших невнятными тенями по нашей словесности.
Мертвенно страшен их язык. Местами их монологи напоминают наиболее изысканные по ужасу тексты Кафки. Вот речь Правдина: «Имею повеление объехать здешний округ; а притом, из собственного подвига сердца моего, не оставляю замечать тех злонравных невежд, которые, имея над людьми своими полную власть, употребляют ее во зло бесчеловечно».