Ее мать не верит в беллетристику: «В этих романах столько всяких сложностей, столько страстей, — говорит она дочери. — А на самом деле у людей совсем другое на уме. Сама посуди: слышала ты когда-нибудь, чтобы кто-то так ныл и причитал из-за любви, как делают люди в книгах? Уж у меня-то есть право говорить это! У меня было два мужа и четверо детей!»[320]. Обнаружив, что дочь читает «Катехизис», готовясь к причащению, она немедленно взрывалась: «Как же я ненавижу эту гнусную привычку задавать вопросы! „Что такое Бог?“ „Что такое это?“ „Что такое то?“ Эти вопросительные знаки, эта навязчивость, это любопытство, по-моему, все это ужасно нескромно! И столько путаницы, просто подумать страшно! Кто, интересно, превратил десять заповедей в такой бред? Ну, уж нет, такой книге нечего делать у ребенка в руках!»[321]
Спасаясь от столкновений с отцом и надзора матери, девочка находит единственное убежище ночью, в своей кровати. Уже став взрослой, Колетт[322] будет искать какое-то уединенное место для чтения. В компании домашних или в одиночестве, в крошечных пригородных квартирках и в огромных загородных виллах, в съемных комнатах и роскошных парижских квартирах она пыталась создать (не всегда успешно) место, куда посторонние могли вторгнуться только с ее разрешения. А теперь, устроившись в уютной кровати, двумя руками придерживая драгоценную книгу, стоящую у нее на животе, она создавала не только собственный уголок, но и собственное ощущение времени. (Она этого не знала, но менее чем в трех часах пути от нее, в аббатстве Фонтевро, мраморная королева Алиенора Аквитанская, умершая в 1204 году, лежит на крышке гробницы, держа книгу точно таким же образом.)
Я тоже читал в постели. В многочисленных кроватях, в которых проводил я ночи своего детства, в странных номерах отелей, где по потолку скользили отсветы фар проезжавших мимо машин, в домах, звуки и запахи которых были мне незнакомы, в летних коттеджах, липких от морской влаги, или в горах, где воздух был таким сухим, что рядом со мной ставили исходивший паром тазик с отваром эвкалипта, чтобы помочь мне дышать, кровать и книга составляли комбинацию, помогавшую мне почувствовать себя дома, и в этот дом я мог возвращаться снова и снова, под какими бы небесами ни приходилось мне засыпать. Никто не мог позвать меня, попросить о чем-то; мое неподвижное тело под простынями ни в чем не нуждалось. То, что происходило, происходило в книге, и рассказчиком был я сам. Жизнь шла своим чередом только потому, что я переворачивал страницы. И кажется, я не могу припомнить радости большей, чем та, которую я испытывал, когда добирался до последних страниц и откладывал книгу, чтобы она не кончалась, по крайней мере, до завтра, а потом снова откидывался на подушку, чувствуя себя поистине властелином времени.
Я знал, что не каждая книга подходит для чтения в постели. Лично меня лучше всего убаюкивали детективы и рассказы о сверхъестественных событиях. Для Колетт «Отверженные» с их улицами и лесами, парижской клоакой и баррикадами, были книгой, самой подходящей для тишины спальни. У. X. Оден соглашался с этим. Он полагал, что книга, которую вы читаете, должна как-то соответствовать месту, где вы ее читаете. «Я не могу читать Джеффриса на Уилтшир-Даунс, жаловался он, — или перелистывать лимерики в курительной»[323]. Возможно, это правда; возможно, есть некая чрезмерность в обнаружении на странице мира, сходного с тем, что окружает нас в момент чтения. Я думаю об Андре Жиде, который читал Буало, сплавляясь по реке Конго[324], и контраст между буйной, беспорядочной растительностью и точеным, размеренным стихом XVII века кажется мне очень правильным.
Но, как обнаружила Колетт, существуют не только книги, которые требуют контраста между их содержанием и окружением читателя; для чтения некоторых книг нужно принять определенную позу, а значит, и подыскать подходящее место для этой позы. (Так, например, она не смогла читать «Историю Франции» Мишле, пока не устроилась в отцовском кресле вместе с Фаншетт, «этой умнейшей из кошек»)[325]. Очень часто удовольствие, получаемое читателем от чтения, зависит от его телесного комфорта.
«Повсюду искал я счастия, признавался Фома Кемпийский в начале XV века, — но не нашел его нигде, только в уголке с книгою в руках»[326]. Но что это за уголок? И что это за книга? Выбираем ли мы сперва книгу, потом уголок или сперва находим уголок, а потом решаем, для какой книги он больше подходит, нет сомнений, что акт чтения во времени требует соответствующего акта чтения в определенном месте, и связь между этими двумя актами неразрывна. Есть книги, которые я читаю в креслах, и есть книги, которые я читаю за столом; есть книги, которые я читаю в метро, на остановках и в автобусах. Я нахожу, что у книг, которые я читаю в поездах, есть что-то общее с книгами, которые я читаю в креслах, возможно, потому, что в обоих случаях я легко отвлекаюсь от того, что меня окружает. «На самом деле, лучшее время для чтения захватывающей книги, — говорил английский романист Алан Силлитоу, — это когда вы в одиночестве едете куда-то на поезде. Когда вокруг чужие люди, а за окном незнакомый пейзаж (на который вы время от времени поглядываете) сложные перипетии жизни, идущей на страницах, запоминаются нам особенно сильно»[327]. Книги, которые мы читаем в публичной библиотеке, никогда не бывают так прекрасны, как книги, которые мы читаем в уголке на кухне. В 1374 году король Эдуард III заплатил 66 фунтов 13 шиллингов и 4 пенса за романтическую книгу, «чтобы держать у себя в спальне»[328], определенно полагая, что именно там и следует держать такую книгу. В жизнеописании святого Григория XII века туалет описан как «место уединения, где можно без помех читать таблички»[329]. Генри Миллер соглашался: «Лучше всего мне читается в туалете, — признался однажды он. В „Улиссе“ есть места, которые можно читать исключительно в туалете, если, конечно, вы в полной мере можете оценить их содержание»[330]. Эта маленькая комнатка, «имевшая особое, более прозаическое назначение» и для Марселя Пруста была убежищем, где он «мог предаваться тому, что требует ненарушимого уединения: где я мог читать, мечтать, блаженствовать и плакать»[331].
Эпикуреец Омар Хайям рекомендовал читать стихи, сидя под деревом; столетия спустя педантичный Сен-Бёв советовал читать мемуары мадам де Сталь «под сенью ноябрьской листвы»[332]. «Обычно, — писал Шелли, я раздевался, устраивался на камнях и читал Геродота, покуда не высыхал пот»[333]. Но не все могут читать под открытым небом. «Я редко читаю на пляже или в саду, — признавалась Маргарита Дюрас. — Невозможно читать при двух источниках света при свете дня и свете книги. Читать нужно при электрическом свете в темной комнате, чтобы освещена была только страница книги»[334].
Иногда, читая в каком-то месте, мы меняем самую сущность этого места. Во время летних каникул Пруст проскальзывал обратно в столовую, после того как остальные члены семьи отправлялись на утреннюю прогулку, уверенный, что вместе с ним там будут только «очень уважительно относящиеся к чтению» «разрисованные тарелки на стене, календарь со свежеоторванной вчерашней страничкой, часы и очаг, которые говорили, не ожидая ответа, и чье бормотание, в отличие от человеческой речи, не меняло значения слов, которые вы читаете». Так он блаженствовал целых два часа, пока не появлялась кухарка, «приходила накрывать на стол задолго до завтрака; если бы она хоть накрывала молча! Но она считала своим долгом сказать: „Вам так неудобно; может, придвинуть вам стол?“ И только для того, чтобы ответить: „Нет, спасибо“, — приходилось сразу остановиться и извлечь из глубин свой голос, который и при сомкнутых губах, беззвучно, бегло, повторял слова, прочитанные глазами; нужно было остановить этот голос, исторгнуть его из себя для того, чтобы вежливо сказать: „Нет, спасибо“»[335]. А гораздо позже, ночью, после ужина, когда оставалось прочитать всего несколько страниц, он снова зажигал свечу, рискуя быть наказанным, если преступление обнаружится, и зная, что ему предстоит страдать от бессонницы, поскольку уже после окончания книги он не мог спать, так велика была сила его переживаний, и ходил по комнате, или лежал, затаив дыхание, мечтая, прочесть продолжение истории, или хотя бы узнать что-то о дальнейшей судьбе героев.
В конце жизни заключенный в комнате, отделанной пробкой, в которой только и утихала ненадолго его астма, устроившись в мягкой кровати и работая при свете слабенькой лампы, Пруст писал: «Настоящие книги должны быть детьми не блистательных раутов и болтовни, но темноты и молчания»[336]. И ночью в постели, глядя на освещенную желтоватым светом лампы страницу, я, читатель Пруста, вновь возрождаю этот загадочный момент рождения.