Ознакомительная версия.
Между тем меня учила разным рукодельям, и тело мое укрепляла суровой пищей, и держала на воздухе, не глядя ни на какую погоду, шубы зимой у меня не было; на ногах, кроме нитных чулок и башмаков, ничего не имела; в самые жестокие морозы посылала гулять пешком, а тепло мое все было в байковом капоте. Ежели от снегу промокнут ноги, то не приказывала снимать и переменять чулки: на ногах и высохнут. Летом будили меня тогда, когда чуть начинает показываться солнце, и водили купать на реку. Пришедши домой, давали мне завтрак, состоящий из горячего молока и черного хлеба; чаю мы не знали. После этого я должна была читать Священное Писание, а потом приниматься за работу. После купанья тотчас начиналась молитва, оборотясь к востоку и ставши на колени; и няня со мной, — и прочитаю утренние молитвы; и как сладостно тогда было молиться с невинным сердцем! И я тогда больше Создателя моего любила, хотя и меньше знала просвещения; но мне было всегда твержено, что Бог везде присутствует и Он видит, знает и слышит, и никакое тайное дело сделанное не останется, чтоб не было обнаружено; то я очень боялась сделать что-либо дурное. Да и присмотр моей благодетельной и доброй няни много меня удерживал от шалостей.
Мать моя давала нам довольно времени для игры летом и приучала нас к беганью; и я в десять лет была так сильна и проворна, что нонче и в пятнадцать лет не вижу, чтоб была такая крепость и в мальчике. Только резвость моя много огорчала мою почтенную мать. У меня любимое занятие было беганье и лазить по деревьям, и как бы высоко дерево ни было, то непременно влезу. А как меня за это наказывали, то я уходила тихонько в лес и там делала в свое удовольствие; и братьев с собой уведу и их учу также лазить; и учительнице много за это доставалось. Пища моя была: щи, каша и иногда кусок солонины, а летом — зелень и молошное. В пост, особливо в Великий, и рыбы не было. И самая грубая была для нас пища, а вместо чая поутру — горячее сусло или сбитень. Говаривали многие моей матери, для чего она меня так грубо воспитывает, то она всегда отвечала: „Я не знаю, в каком она положении будет, может быть, и в бедном, или выйдет замуж за такого, с которым должна будет по дорогам ездить, то не наскучит мужу и не будет знать, что такое прихоть, а всем будет довольна и все вытерпит: и холод, и грязь, и простуды не будет знать. А ежели будет богата, то легко привыкнет к хорошему“. Она как будто предвидела мою участь, что мне надо будет все это испытать!
Важивала меня верст по двадцати в крестьянской телеге и заставляла и верхом ездить, и на поле пешком ходить — тоже верст десять. И пришедши, где жнут, захочется есть, то прикажет дать крестьянского черствого хлеба и воды, и я с таким вкусом наемся, как будто за хорошим столом. Она и сама мне покажет пример: со мной кушает, и назад пойдем пешком.
Бывали у нас в деревне праздники для крестьян: столы посреди двора, и она сама их потчевала и нас заставляла им подносить пиво и вина; и когда пойдут по домам, то я их провожаю за ворота и желаю им доброй ночи, а они меня благословляют. Часто очень сама мать моя ходила со мной на купанье, и смотрела с благоговением на восход солнца, и изображала мне величество Божие, сколько можно было по тогдашним моим понятиям. Даже учила меня плавать в глубине реки и не хотела, чтоб я чего-нибудь боялась; плавала по озерам в лодке и сама веслом управляла; в саду работала и гряды сама делывала, полола, садила, поливала. И мать моя со мной разделяла труды мои, облегчала тягости те, которые были не по силам; она ничего того меня не заставляла делать, чего сама не делала.
Зимой мы езжали в город. Там была другая наука: всякую неделю езжала или хаживала в тюрьмы, и я с ней относила деньги, рубашхи, чулки, колпаки, халаты, нашими руками с ней сработаны. Ежели находила больных, то лечила, принашивала чай, сама их поила, а более меня заставляла. Раны мы с ней вместе промывали и обвязывали пластырями. И как скоро мы показывались в тюрьме, то все кричали и протягивали руки к нам, а особливо больные. Пища в тюрьмы всякий день от нас шла, а больным — особо легкая пища. Всякую неделю нищих кормили дома, и она сама с нами им служила у стола; и как расходятся, то оделяла всех деньгами, рубашками, чулками, башмаками, или — лучше сказать, — кто в чем нужду имел. И ни один бедный не остался без ее помощи. У нас был человек, на которого возложена была должность отыскивать бедных и страждущих, который верно исполнял свою должность… Когда умирали в тюрьмах, то наши люди посланы были тело обмывать, и похороны были от нас. К трудным больным в тюрьму ездила с тем пастырем, который ее спас; и делали долг христианский. Она часто с пастырем просиживала в тюрьме до глубокой ночи — и читали, и разговаривали с больными; и часто случалось, что несчастные исповедовали при всех грехи свои и успокоивали совесть свою, и тогда-то у ней радость сияла на лице, и она меня обнимала и говорила: „Ежели ты будешь в состоянии делать добро для бедных и несчастных, то ты исполнишь закон Христов, и мир в сердце твоем обитать будет и Божие благословение сойдет на главу твою, и умножится и богатство твое, и ты будешь счастлива. А ежели ты будешь в бедности, что и нечего тебе дать будет, то и отказывай с любовию, чтоб и отказ твой не огорчил несчастного; и за отказ будут тебя благословлять, но и в бедности твоей ты можешь делать добро — посещать больных, утешать страждущих и огорченных; и помни всегда, что они есть ближние твои и братья и ты за них будешь награждена от Царя Небесного. Помни и не забывай, мой друг, наставления матери твоей“».
В мемуарах Головиной, описывающих 1770-е годы, звучат мотивы философии просветителей, с которыми мемуаристка, несомненно, познакомилась позже.
«Моя мать была небогата и не имела средств, чтобы дать мне блестящее воспитание. Я почти не расставалась нею; ее нежность и доброта приобрели ей мое доверие. Я могу по правде сказать, что с того момента, как я начала говорить, я ничего от нее не скрывала. Она предоставляла мне свободно бегать одной, стрелять из лука, спускаться с горы в долину к реке, протекавшей там, гулять в начале леса, осеняющего окна помещения, занятого моим отцом, взлезать на старый дуб рядом с замком и рвать там желуди. Но мне было положительно запрещено лгать, злословить, относиться пренебрежительно к бедным или презрительно к нашим соседям. Они были бедны и очень скучны, но хорошие люди. Уже с восьми лет моя мать нарочно оставляла меня одну с ними в гостиной, чтобы занимать их. Она проходила рядом в кабинет с работой, и, таким образом, она могла все слышать, не стесняя нас. Уходя, она мне говорила: „Поверьте, дорогое дитя, что нельзя быть более любезным, как проявляя снисходительность, и что нельзя поступить умнее, как применяясь к другим“. Священные слова, которые мне были очень полезны и научили меня не скучать ни с кем.
Я хотела бы обладать талантом, чтобы описать это имение, одно из самых красивых в окрестностях Москвы: готический замок с четырьмя башенками; галереи со стеклянными дверями, оканчивающиеся у боковых крыльев дома; одна сторона была занята матерью и мною, в другой жил отец и останавливались приезжавшие гости; прекрасный и обширный лес, окаймлявший долину и спускавшийся, редея, к слиянию Истры и Москвы. Солнце заходило в углу, который образовали эти реки, что доставляло нам великолепное зрелище.
Я садилась на ступеньки галереи и с жадностью любовалась пейзажем, я бывала тронута, взволнована, и мне хотелось молиться; я бежала в нашу старинную церковь, становилась на колени в одном из маленьких приделов, где когда-то молились царицы; священник вполголоса служил вечерню, дьячок отвечал ему; все это сильно трогало меня, часто до слез… Это может показаться преувеличенным, но я рассказываю это потому, что это правда, и потому, что я убеждена собственным опытом в том, что еще на заре жизни у нас бывают предчувствия и что простое воспитание больше способствует их развитию, оставляя нетронутой их силу».
Лишь одна из мемуаристок в качестве своих главных учителей и воспитателей называет не людей, а книги. Те самые сочинения французских философов-просветителей.
«Мой дядя ничего не жалел, чтобы дать нам лучших учителей, и по тому времени мы были воспитаны превосходно. Нас учили четырем языкам, и по-французски мы говорили свободно; государственный секретарь преподавал нам итальянский язык, а Бехтеев давал уроки русского, как плохо мы ни занимались им. В танцах мы показали большие успехи и несколько умели рисовать.
Г. Д. Левицкий. Портрет Екатерины Романовны Дашковой. 1784 г.
С такими претензиями и наружным светским лоском кто мог упрекнуть наше воспитание в недостатках? Но что было сделано для образования характера и умственного развития? Ровно ничего. Дядя не имел времени, а тетка — ни способности, ни призвания.
Ознакомительная версия.