Ознакомительная версия.
Все старые, традиционные взгляды, усвоенные мною с детства без критики, разлетелись, как дым. Мир лежал передо мной простой и ясный, и я сам стоял среди этого мира спокойный и уверенный. Ничего таинственного, пугающего, непонятного в мире для меня не осталось, и я думал, как гетевский Вагнер, что я многое уже знаю и со временем узнаю все... Мне казалось, что никаких прорех в моем миросозерцании нет, что никакие колебания и сомнения более не возможны, и что я навсегда приобрел твердую почву под ногами...
Теперь, оглядываясь назад, я вижу, что это было лучшее время моей жизни. Никогда больше я не испытывал так интенсивно того восторга, который дается первым пробуждением мысли и впервые раскрывающейся перед тобой истиной.
Благодаря пробудившейся мысли, европейской одежде, хорошему русскому и новому, часто нееврейскому, наставнику, множество еврейских кружковцев и самоучек попадало на «островки свободы» русской радикальной молодежной культуры (где их встречали, среди прочих, русскоязычные дети прежних мигрантов). «Они говорили со мной как с равным! — писал Абрахам Кахан. — Как будто я был одним из них! Не делая никакого различия между христианами и евреями! В духе истинного равенства и братства!» Главная задача кружков, какую бы разновидность социализма они ни проповедовали, состояла в том, чтобы переделать мир по своему образу и подобию, свергнуть всех отцов и возвестить царство вечной молодости.
Жизнь обрела новый смысл. Наше общество построено на несправедливости, которую можно уничтожить. Все могут быть равными. Все могут быть братьями! Вот так же, как в доме Володьки, — все равны и все братья! Это можно сделать! И сделать это необходимо! Ради такого нового мира все должны быть готовы жертвовать собой.
Я разделил мир на две группы: «они» и «мы». На «них» я взирал с жалостью и презрением. Каждый мой друг бывший одним из «них», представлялся мне существом несчастным. И в то же самое время новая вера пробудила лучшие черты моей натуры, сделала меня более терпимым, позволила мне говорить спокойно, даже когда к сочувствию примешивалось презрение. Мной овладело подобие религиозного экстаза. Я сам себя не узнавал.
Мать Мандельштама, которая «первая... в роду дорвалась... до чистых и ясных русских звуков», жила в Вильне примерно в то же время; ее круг был чуть более литературным и менее революционным, но кто бы заметил разницу?
Все время литературная страда, свечи, рукоплесканья, горящие лица; кольцо поколенья и в середине — алтарь — столик чтеца со стаканом воды. Как летние насекомые под накаленным ламповым стеклом, так все поколенье обугливалось и обжигалось на огне литературных праздников с гирляндами показательных роз, причем сборища носили характер культа и искупительной жертвы за поколенье...
Восьмидесятые годы в Вильне, как их передает мать. Всюду было одно: шестнадцатилетние девочки пробовали читать Стюарта Милля, маячили светлые личности с невыразительными чертами и с густою педалью, замирая на arpeggio, играли на публичных вечерах новые вещи львиного Антона. А в сущности происходило следующее: интеллигенция с Боклем и Рубинштейном, предводимая светлыми личностями, в священном юродстве, не разбирающем пути, определенно поворотила к самосожженью.
Как высокие просмоленные факелы горели всенародно народовольцы с Софьей Перовской и Желябовым, а эти все, вся провинциальная Россия и «учащаяся молодежь», сочувственно тлели, — не должно было остаться ни одного зеленого листика.
В 1870-х и 1880-х годах определенная часть риторики равенства и самопожертвования была откровенно христианской. О. В. Аптекман, чей отец был «одним из первых пионеров русского просвещения среди евреев Павлодара», открыл и Евангелие, и «народ» в «чудном образе крестьянской девушки» Параши Бухарициной в Псковской губернии в 1874 году.
Я — социалист, а Параша — христианка, но эмоциональная основа у нас была общая; и я готов был на всевозможные жертвы, и она была вся — самопожертвование... И первая моя ученица — Параша, отдавшись моему пониманию Евангелия, сама стала социалисткой. Я был тогда экзальтирован, притом еще и в религиозном отношении: это было сложное и довольно-таки путаное душевное состояние, в котором рядом уживалось реально-социалистическое миросозерцание с евангелически-христианским.
Соломон Виттенберг, согласно его ученику М.А. Морейнису, был многообещающим талмудистом, когда в возрасте девяти лет он выучил русский язык и уговорил родителей отдать его в Николаевскую гимназию. В августе 1879 года, в ночь перед казнью за попытку покушения на Александра II и спустя день после отказа принять христианство, Виттенберг писал друзьям (большинство которых были молодыми еврейскими бунтарями):
Мои друзья, мне, конечно, не хочется умереть, и сказать, что я умираю охотно, было бы с моей стороны ложью. Но это последнее обстоятельство пусть не бросает тени на мою веру и на стойкость моих убеждений; вспомните, что самым высшим примером человеколюбия самопожертвования был, без сомнения, Спаситель: однако, и он молился: «Да минует меня чаша сия». Следовательно, как я могу не молиться о том же? Тем не менее, и я, подобно ему, говорю себе: «Если иначе нельзя, если для того, чтобы восторжествовал социализм, необходимо, чтобы пролилась кровь моя, если переход из настоящего строя в лучший невозможен иначе, как только перешагнувши через наши трупы, то пусть наша кровь проливается; пусть она падает искуплением на пользу человечества; а что наша кровь послужит удобрением для той почвы, на которой взойдет семя социализма, что социализм восторжествует и восторжествует скоро — это моя вера. Тут опять вспоминаешь слова Спасителя: «Истинно говорю вам, что многие из находящихся здесь не вкусят смерти, как настанет царство небесное», я в этом убежден, как убежден в том, что земля движется. И когда я взойду на эшафот, и веревка коснется моей шеи, то последняя моя мысль будет: «И все-таки она движется, никому в мире не остановить ее движения».
В последующие четыре десятилетия прямые ссылки на религию стали менее частыми, образ крестьянской девушки — менее чудным, и даже культ Надсона с трудом пережил молодость матери Мандельштама, однако огонь самопожертвования продолжал пылать, а сочетание спасения, насилия и Галилея сохраняло свой смысл — пока не застыло в форме марксизма.
Переход некоторых интеллигентских кругов от народничества к марксизму (начавшийся в 1890-х годах) подразумевал перенос статуса избавителя с русских крестьян на международный пролетариат. Городской коллективизм и вертикальный рукотворный ландшафт сменили сельскую общину и горизонтальную пастораль в качестве отражения будущего совершенства, а угловатый рабочий сменил крестьянскую девушку (или женоподобного «округлого» крестьянина) в качестве лучшей половины интеллигента, универсальному меркурианству предстояло потерпеть поражение не от традиционного аполлонизма, а от само-меркурианства — или, вернее, от его лжеаполлонийско незаконнорожденного отпрыска. Сила Марксова пролетария заключалась в том, что он был неоспоримо аполлонийским и потому желанным (сердце для интеллигентской головы, тело для души, стихийность для сознательности), оставаясь при этом столь же неоспоримо меркурианским и потому современным (безродным, бездомным, всемирным). Со временем Ленин превратит марксизм в реальную общественную силу, отправив его на полдороге обратно к народничеству: как выяснилось, современный социализм возможен в России благодаря, и в то же время вопреки, ее отсталости.
Грехопадение русского крестьянина открыло новые возможности для еврейских бунтарей. Марксизм (в особенности меньшевистской разновидности) был замечателен тем, что гарантировал пришествие равенства и братства, не исключая «еврейские массы» (которые никак нельзя было отнести к крестьянам) из числа спасителей и спасаемых. Бундизм — еврейский марксизм, ориентировавшийся на «еврейскую улицу», — пошел дальше по этому пути, создав влиятельную смесь марксизма с национализмом, которая дала русскоязычной еврейской интеллигенции надежду слиться с еврейским народом и повести его к освобождению посредством либо обучения его Русскому языку, либо преобразования идиша в сакральный национальный язык с Шолом-Алейхемом в роли Ушкина. Бунд недолгое время процветал в наименее Урбанизированных и русифицированных областях черты оседлости, где он привлекал секуляризированных евреев, еще не влившихся во всероссийскую молодежную культуру но в конечном счете ему оказалось не по силам соперничать с универсалистским (русским или польским^ марксизмом и с основанным на иврите еврейским национализмом. И марксизм и национализм были немыслимы без государства.
Еврейским национализмом, который предложил решение проблемы государственности, был, разумеется, сионизм, обладавший важным дополнительным преимуществом в форме четкого видения аполлонийского еврейства в комплекте с воинской честью и сельской почвенностью. После погромов 1903—1906 годов сионизм преуспел в создании радикальной еврейской молодежной культуры сравнимой с русской по степени сплоченности, аскетизма, мессианизма, преданности насилию и жара самопожертвования. Однако он увлек гораздо меньшее число евреев, и эмиграция в Палестину оставалась крошечной по сравнению с исходом в Америку (который отличался низким уровнем дохода и светской образованности) и в крупные города Российской империи (который — вследствие правительственных установлений и интеллигентских требований — благоприятствовал более состоятельным и более образованным евреям). Сионизм апеллировал к юным радикалам, но большинство юных радикалов предпочитало отсутствие «различия между евреем и христианином, дух истинного равенства и братства».
Ознакомительная версия.