Совмещение культовых и казенных портретов в одном месте и «в одном лице», начавшееся в предыдущую эпоху, не только продолжалось, но и усиливалось. Портреты висели «по долгу службы», но в то же самое время призваны были не только обозначать присутствие в данном месте «буквы и духа» советского государства, но и воодушевлять, вдохновлять, вызывать некое подобие религиозного экстаза. Удавалось ли это? На первых порах в определенной степени удавалось, особенно если культовый портрет помещался таким образом, чтобы отвести все возможные подозрения в казенности, «канцелярийности». Благоприятствующим религиозному экстазу культурным контекстом могли стать такие нетривиальные, «праздничные» места, как разного рода ворота и арки, цветочные клумбы и фонтаны в парках и на площадях, фойе кинотеатров и «домов культуры», «своды вокзала»[17]. К тому же такой праздничный контекст легко можно было воспроизвести или «сотворить» в книжной или журнальной иллюстрации, в декорации спектаклей и в особенности кинофильмов.
Однако культовых портретов было слишком много. Люди к ним привыкали. Призванные быть символами вечного праздника, они становились повседневными атрибутами советских буден, потому что вечный праздник так же невозможен, как и вечный пост. «Остраненность» восприятия портретов притуплялась, автоматизм этого восприятия возрастал год от года, живой религиозный символ превращался в обыкновенную рутину. Было отчего бить тревогу возмужавшей авангардистской гвардии, которая с ужасом наблюдала, как в завершенных формах советского «мещанского» быта гибнет карнавальный дух революции. Процесс окостенения и обессмысливания культовых портретов развивался с тем большей неизбежностью, оттого что граница между культовым и казенным портретом за три десятилетия господства культуры 2 практически исчезла. Скажем, в 1950 году портрет Сталина вешался на стену и «для воодушевления», и «для порядка» одновременно.
Повсеместное присутствие культово-казенных портретов в быту и на работе приводило и к гротескным ситуациям, которые могли обернуться личной трагедией. Так, например, из-за отсутствия в стране туалетной бумаги (первые рулоны появились в продаже в конце шестидесятых годов) в гигиенических целях широко применялись газеты, в которых часто печатались портреты вождей и высокопоставленных советских чиновников. Те же самые газеты применялись и в качестве скатерти, так что яичная скорлупа или куски селедки могли преспокойно располагаться между членами Политбюро или даже заслонять лик самого Хозяина. Трудно было в таких условиях не спрофанировать святыню. А в условиях коммунального быта завистливый сосед мог запросто стать свидетелем этой профанации и доложить куда следует в надежде получить вожделенную «жилплощадь». И такие случаи действительно имели место, о чем рассказывают в своих произведениях Александр Солженицын, Юрий Домбровский и целый ряд мемуаристов.
Насмешливо-саркастический тон, которым я невольно сопроводил свой рассказ о канонической эпохе советской культуры, был бы совершенно невозможен и неуместен, если бы об этом писал человек сталинской или, наоборот, антисталинской закалки. Тогда было не до шуток. Однако я человек шестидесятых и семидесятых годов, эпохи советского декаданса. Процесс «размягчения» режима, который некогда (но не при Хрущеве и Брежневе) был тоталитарным, и процесс дезинтеграции, д е с т р у к ц и и советской культурной модели, которая явно изжила самоё себя, стали реальными историческими фактами. Мир Копенкиных не просто ушел в прошлое — это прошлое воспринималось как совершенно легендарное. «Вы уже старики, комсомольцы двадцатого года», — пелось в песне Аркадия Островского на слова Льва Ошанина, написанной в середине шестидесятых.
Что же изменилось в среде казенных и культовых портретов? Внешние изменения в официальной сфере хорошо известны: вместо двух вождей остался только один, в нужное время в кабинетах начальства исправно сменяли друг друга Хрущев, Брежнев, Андропов, Черненко[18]; вместо Молотова и Кагановича появилась цепочка: Микоян, Подгорный, Косыгин, Тихонов... В последние годы рассматриваемого периода эти изменения не вызывали никаких эмоций, окончательно превратившись в хорошо отлаженный механизм бюрократического хода дел. Официально поощряемые культовые портреты космонавтов или «героев труда» распространения не получили, быть может, за некоторым исключением портретов Гагарина, который вызывал подлинную симпатию и был предметом национальной гордости. Интересен также канон псевдокультовых портретов, которые красовались на типовых школьных зданиях из красного кирпича с белой отделкой, выстроенных в ранние годы хрущевского правления и обнаруживавших явные следы поэтики соцреализма: на фронтоне в больших гипсовых медальонах слева направо следовали друг за другом Ломоносов, Пушкин, Горький и Маяковский. Они выполняли не культовые, а скорее казенные функции, являясь знаком просвещения, главную роль в котором, согласно еще традиции XIX века, играла литература.
Из официально насаждаемых культовых портретов оставался один Ленин, последний памятник которому — на Калужской площади в Москве — открывал Горбачев в 1985 году. Именно здесь, на примере отношения к бесчисленным портретам Ленина, которые заняли все места, где раньше висел Сталин[19], и еще целый ряд незаполненных мест, лучше всего видно, как далеко зашел процесс деструкции утопического сознания и утопической культуры реального социализма. Если в ранние хрущевские годы родители еще по собственной инициативе покупали детям портреты Володи Ульянова, то где-то после XXII съезда КПСС (1961) и выдворения тела Сталина из мавзолея (что все-таки было нарушением святости этого места, в первую очередь связанного с памятью о Ленине, а не о Сталине) культ ленинских портретов постепенно сошел на нет. При Хрущеве и Брежневе их становилось все больше и больше, но им не поклонялись, их не профанировали — их просто не замечали, как не замечают пустую форму, начисто лишенную содержания. Сам феномен вождя, краеугольный камень тоталитарной утопической культуры, в период деструкции функционировал чисто формально, «для порядка». В вождя уже никто не верил. Правда, в кругах леволиберальной интеллигенции во годы хрущевской оттепели сложился миф о гуманном Ленине — антиподе «кремлевского горца», но именно этот миф свидетельствовал о деструкции первоначального культурного кода, которым пользовались герои Платонова и Маяковский: русским людям последних советских десятилетий нужен был не вождь, а «самый человечный человек»!
Конечно, было много попыток сохранить или возродить культ вождя хотя бы в смягченном виде. «Культпортреты» могли стать предметом трогательных поэтических дискурсов, как следующее стихотворение Светланы Прокофьевой, помещенное в букваре 1979 года, но написанное, скорее всего, раньше в духе «гуманной» стилизации «ленинского текста»:
Есть портрет у нашей дочки.
На портрете том
Ленин запоздно читает,
сидя за столом.
Дочке спать пора ложиться.
Наступает ночь.
— Мама, скоро ляжет Ленин? —
спрашивает дочь.
— Ты уснешь, — и Ленин ляжет, —
мама ей в ответ.
— Встанешь, — Ленин вновь читает:
он встает чуть свет.
Дочка спит. Но свет не гаснет
на портрете том:
всё читает и читает
Ленин за столом (Архангельская 1979: 91).
Читающий (а не управляющий страной, не полемизирующий и не борющийся с врагами мирового пролетариата) Ленин годится в один ряд не к Марксу, Энгельсу и Сталину, а к Ломоносову, Горькому и Маяковскому, что красовались на хрущевских школах. Не в бой, не к станку, а за парту, за письменный стол звала страну и ее маленьких граждан еще во что-то верившая интеллигенция арбатского закала, устами Беллы Ахмадулиной заклинавшая:
Даруй мне тишь твоих библиотек,
Твои концертов стройные мотивы...
Но причем же тут Ленин? Это святое имя, давно ставшее казенным, превратилось в общий член самых разнообразных риторических шаблонов типа «Ленин и...» или «Ленин как...», в которые можно было подставить разнообразные развертывающие формулы. А можно было вставить его в детский дискурс, вместо Христа или ангела-хранителя. В стихотворении Прокофьевой оно звучит в таком контексте, который можно обозначить как «Ленин для наивных дурачков». А поскольку таковых было в те годы уже очень мало, то иной остроумный читатель мог бы прочесть эту сказочку о читающем и ложащемся в постельку вожде как пародийно-юмористический текст, подобный знаменитым рассказам о Ленине, написанным Зощенко.
В образованной и полуобразованной среде в этот период принято было держать у себя дома культовые портреты новых кумиров: Хемингуэя в неизменном свитере (в начале шестидесятых годов), Солженицына (на рубеже шестидесятых и семидесятых, в период гонений на писателя и позднее, в период эмиграции), Достоевского (чаще в роли русского пророка и страстотерпца, каковую приписывали писателю неославянофилы и православные неофиты). Молодежь вешала на стенках фотографии и плакаты с изображением группы «Битлз», кинозвезд, известных спортсменов, в особенности хоккеистов. Позднее, но еще до переломного 1985 года, появились «просто красавцы» и «просто красотки» — фотомодели из заграничных журналов. «Ветераны войны и труда» вешали портреты маршала Жукова (его культ был особенно популярен в полуобразованной среде в начале семидесятых годов, после публикации его воспоминаний), реже Ворошилова, еще реже — Сталина, но никогда Ленина.