Рыхлее талька и самых сыпучих тел, что рассеиваются, как мука, или воплощаются в пыльце, мягче отзывчивого на прикосновение графита, более хрупкая, чем слюда, гипс и любая порода, что слоится листками папиросной бумаги, соль — нежнее нежного: невольница капли воды, вкус гумора[115], дрожжи океана, раздражение, требующее утоления, и восторженная жажда. Соль — перебежчица из безмятежного стана минералов, сок и жар, нечто безлично-заразительное, подстрекательница бунтов. В грубой коре планеты, за фасадом светящихся плит, возможно, далекие еще зачатки того, что позже назовут эмоцией: поверхностно-непостоянного способа — не жить, но испытывать уколы бытия.
Кем, чем привито мне это сумасбродство — завидовать камням? Я в ловушке, под гипнозом и не могу заняться ничем другим, будто загнан в тупик, где наткнулся на последнюю стену.
Неофитка жизни, соль-отступница оставляет строгость по ту сторону памяти. И вот этот обломок крушения, брошенный на сомнительный берег, попадает в мир круга и цикла, износа и трудной смерти, пола и раздора. Ее приданое — та же живительная пряность, благодаря которой в материнских водах пучины распускаются розы диатомей — правильнее, чем на порталах соборов, игольчатые сферы радиолярий — точнее, чем грезы Платона: их нерушимо симметричные формы удерживают в преходящем клейком веществе пленный фермент, уже готовый пуститься в бегство.
Вся история жизни — это взмах ресниц, дыхание оформленного вещества — то расширение, то сокращение; слабое, подточенное усталостью усилие, цель которого — избавиться от первородной геометрии, но вместе с тем ожидание того, что в ней будет вновь обретен покой, последняя и глубочайшая неподвижность.
Какая империя берет начало там, где прямой угол, воплощение Недвижности — уже не правило, а чудо? Здесь все без исключения гласит о язвах и спазмах изменчивого царства, о боли, слезах в слезнике[116], наполненных растворенной солью: забыв о прежнем великолепии кристаллов, она олицетворяет опустошительный закон, который предписывает отныне всякому существу быть недолгим и неполным, как и мы — благодаря генам и хромосомам, возможно, вечные, но лишенные покоя.
Железный блескСамородное железо — редкость на земле. Оно почти всегда звездного происхождения, и встречается здесь, как правило, железо, упавшее из космического пространства. Планета знает его только в виде оксидов, среди которых есть кристаллы: например, октаэдры магнетита или железный блеск, в порошке — кроваво-красный (он близкий родственник гематита), с сильным металлическим блеском. Его кристаллы бывают пластинчатыми, в форме разносторонних шестигранников, или пирамидальными. Из жильной породы вырастают насыщенные железом полиэдры, гладкая поверхность которых, черная и сверкающая, отражает свет, как зажигательное зеркало, окрашивая его густотой ночи. Крутые грани ведут к ровной площадке, где бежит едва ощутимый трепет муаровых переливов, радужной игры. Здесь начертана сложная сеть тонких линий, гильошировка[117] из идеальных треугольников с абсолютно равными сторонами и углами. Они увеличиваются в размерах и сдвинуты относительно друг друга, хотя расположены по строго параллельным осям. Иногда основание треугольника не замкнуто, и одна из его сторон продолжается, устремляясь почти в головокружительную даль. Доходя до границы шестигранника, она оканчивается лишь вместе с ним. Чаще ее останавливает основание, гомотетическое первому, но более широкое. Отдаленное и неполное, оно обрывается в перспективе, точно соответствующей обрыву предыдущего, открывая анфиладу.
Эти просветы, нарушающие сетку фигур, придают им удивительную, победоносную живость. Параллельные прямые, вырезая острые углы, расходятся от центра или спешат к нему приблизиться. Они размечают пространство, деля его отчетливо пропорционально. Линии выходят за пределы платформы, венчающей полиэдр: еще несколько изгнанниц продолжают бороздить боковые грани. Здесь рождается или умирает некий ритм, движение треугольников в металле напоминает складки, что разбегаются по водной глади. Здесь они образуют не круги, а многогранники, отнюдь не гибкие и покладистые, а колючие и сердитые.
Центральный мотив варьируется. Бывает, что два равных треугольника с противолежащими основаниями проникают друг в друга вершинами. В этом случае они обрисовывают контур недавней игрушки, называемой диаболо, или силуэт роковых песочных часов былых времен. И снова рисунок отражается от границ поля расходящимися волнами, повторяясь и увеличиваясь.
Посреди вершинной грани, подобные гербу на неоспоримой печати, вибрируют, надвигаясь одна на другую, ирреальные, но ровные пилы, ряды законченных и одновременно открытых треугольников. Эта непогрешимая сеть, кажется, свидетельствует о том, что тайные пленницы ее петель — грозные молнии. В действительности, в плену здесь нечто куда более значительное, чем молния: правило, план-основа.
Иногда кристалл гематита завершается ступенчатой пирамидой, почти распластанной, похожей скорее на гирю, чем на памятник Джосера в Саккаре[118]. Неважно. Везде — то же решающее превосходство недр, которое заново обрели (или думали, будто изобрели) Евклид и Пифагор. Везде та же абстрактная строгость, позволяющая человеку стать вровень с богами, придуманными им, дабы она имела поручителей.
Так, убеждая себя в том, что ущербность лишает его права приписывать себе источник и залог непогрешимого, он ищет внешний ориентир и отказывается открыть его в природе, сам ей принадлежа. Природу он знает лишь по собственной глупости: в его восприятии она чувствительна, неуверенна, нерешительна и противоречива, подвластна случайностям, ошибкам, вынуждена выбирать. В тылу, однако, остаются незыблемые фестоны пирамидального железа.
На треугольном сечении редких пиритов (на сей раз солнечном, а не ночном) появляется тот же мотив: мелкие треугольники, рассыпанные в определенном порядке внутри более крупных, скупо рассеянных по главному треугольнику. В любом случае абсолютные углы вычерчены так, что приходится сомневаться, достижимо ли когда-нибудь с помощью техники совершенство, равное стихийному. Это — природный эталон, которого не способен предоставить ни один циркуль или отражательный гониометр, никакие утонченные, самые хитрые угломерные приборы. Здесь — первоисточник, здесь — образец. Знай, человек: ты опоздал, ты зависим. И да будет тебе известно, что ты носитель универсального шифра, вписанного в тебя, как и во все вещи, во все живое, пусть более чем на три четверти стершегося.
Заключительный гербКамень, размером, цветом и формой схожий с бразильским орехом. Что-то вроде тетраэдра. Единственная полированная поверхность представляет выгнутый треугольник, заключенный в очень тонкую шершавую оболочку. К ней примыкает прерывистый бордюр из нанесенных кончиком кисти голубых мазков. Непосредственно за ним идет, в свою очередь, более широкое поле цвета окаменелой слоновой кости. Блеклый фон усеян мелкими ярко-красными букетиками. Местами расплылись не столь заметные темные пятна, похожие на клубы дыма или на подпалины, оставленные горячим утюгом на тонком белье. Затем свивается сердечком кирпичная лента, на которой в одном только месте проступают коричневато-серые переливы, отсвечивая мимолетным блеском; за ней следует ярко-синяя полоса, затем снова красно-коричневая, потом тонкие, более тусклые голубые полоски, все тоньше и бледнее; наконец в середине — лужа, полная тоски, где погасли, потонули все оттенки, непритязательно-безразличные, нечувствительные даже к свету. Природный герб — величиной меньше чем с кулак, простой, без почетных и прочих геральдических фигур; если я достаточно долго его созерцаю, это душа или образ мира.
Что такое душа или изображение мира? По правде говоря, что угодно. Кто-то, для кого вдруг меркнут краски вселенной, освобождается от своих желаний и знаний. И вот однажды вечером его будто избавили от уроков и шрамов жизни, от ее лохмотьев и излишеств. В нем поднимается большая усталость, обольщая новым соблазном, которому, как другие, должен уступить и я. Меня наполняет ощущение легкости; в то же время двигаться я неспособен или совсем этого не хочу. Я вознагражден за то, что расстаюсь с пустыми мыслями, обременительными чувствами. Разочарованно смотрю я на то, что недавно настойчиво пытался заполучить. Быть может, я осужден, но и приговор приносит облегчение: в нем — прощение.
Если кто-то тщательно всматривается в предмет, в любую основу, он вскоре получает искомый ответ. В тишине он отрекается от всего суетного. Он один; вероятно, брошен, однако он и сам бросает позиции, меж тем как вокруг медленно сгущается сумрак Он не знает, то ли его отрешенность возрастает от многой мудрости, то ли, утратив воодушевление, он предается безразличию. Камень (если это камень) воплощает тогда для него (для меня) итог внутренних побед и поражений. Оставшийся от них неосязаемый осадок уже не имеет с ними ничего общего и даже не напоминает о них — за эту крайнюю сдержанность я ему благодарен. Камень, с гербом или без него, прозрачный и твердый кристалл становятся на несколько мгновений образом или средоточием мира. Глядясь в это зеркало, сокрушенное сердце видит себя в своей отъединенности и без прикрас. Присущей им бедностью камни обогащают мою новую бедность, в которой я еще не утвердился и оттого постоянно впадаю в банальное убожество, расточая или крохоборствуя — это уже не имеет для меня значения.