благочестие? Высочайшим расцветом искусства, проистекающим от чуть заметного вдохновения? Не сделался ли бы от этого Ренессанс слишком непостижимым?
Ах, его поняли бы гораздо лучше, если бы вспомнили о его исключительных личностях, равно как и отказались бы от всеобщего мнения о язычестве Ренессанса. Это язычество было маской, надеваемой, чтобы тем самым прибавить себе значительности; на более глубоких уровнях личности для большинства вера оставалась непоколебимой. Героическое благочестие Микеланджело могло бы и здесь служить символом души Возрождения.
Языческий элемент Ренессанса донельзя переоценивали. Даже в гуманистической литературе – единственная почва, на которой он произрастал в изобилии, – вообще говоря, он ни в коей мере не занимал того места, которое ему, очевидно, приписывают. Языческие дерзости – зачастую не более чем побуждаемое модой бахвальство – получили чрезмерное освещение, тогда как обширное основание христианских жизненных убеждений в трудах гуманистов, нимало не ослабленное некоторой долею стоицизма, оставалось в тени. Петрарка и Боккаччо все еще хотели поставить Античность полностью на службу христианской вере40. Да и позднее также не было решительно никакого разрыва, как можно было бы предположить при поверхностном рассмотрении, между христианской верой и духовным тяготением к языческой древности.
Стоило смягчить представление о нехристианском характере Ренессанса, и противостояние Ренессанса и Реформации потеряло значительную часть своей остроты. Стало очевидно, что оба эти культурные движения имели в своей основе больше общего, чем это казалось бы возможным, если исходить из громадного контраста в их подходе к жизни и к миру в целом. Исследования этого вопроса немецким филологом Конрадом Бурдахом выявили примечательные детали относительно общности истоков Ренессанса и Реформации из одной и той же сферы идей. Бурдах показал, что в своих истоках Ренессанс и Реформация (под каковым термином следует понимать также католическую Контрреформацию) имели одну идею, одно чаяние спасения, один весьма древний зародыш понятия духовного обновления. Конечно, из этого вовсе не следует, что оба явления были следствием этой идеи. Никто не пытается дать такое одностороннее ультраидеалистическое объяснение. Ренессанс и Реформация были продуктом культурного развития Средних веков во всей их запутанности, включая сюда духовные, экономические и политические факторы. Но важно, что идеи, вдохновляющее воздействие которых ощущали носители этих великих движений, частично выросли из одного семени.
Я намеренно умалчивал обо всех этих взаимосвязях, когда выше рассуждал о том, каково было понимание возрождения, восстановления, оживления или обновления у представителей Ренессанса XVI столетия. Теперь пора обратить внимание на то, что идея «restitution des bonnes lettres» [«восстановления изящной словесности»], как она нам встречается у Рабле, была лишь сужением гораздо более обширной надежды на возрождение, занимавшей умы на протяжении многих веков. Выдвижение Иоахима Флорского в качестве предвестника Ренессанса получает таким образом значение твердой опоры в тщательно определяемой цепи идей.
Источник всего этого роста идей лежит в новозаветном понятии второго рождения, укорененном в свою очередь в представлениях об обновлении, которыми изобилуют Псалмы и Пророки41. Евангелия и апостольские Послания сделали всеобщим духовным достоянием понятия обновления, возрождения, перерождения, связанные и с воздействием таинств, а именно Крещения и Причастия, и с чаянием конечного спасения, и с прижизненным обращением человека к принятию благодати42. Вульгата использовала для этого термины «renasci», «regeneratio», «nova vita», «renovari», «renovatio», «reformari» [«возрождаться», «возрождение», «новая жизнь», «обновляться», «обновление», «изменяться»]. Сакраментальное, эсхатологическое и нравственное понятие духовного обновления получает иное содержание, когда в конце XII столетия Иоахим Флорский переносит его на ожидание истинно предстоящего преобразования христианского мира. Первое состояние мира, в соответствии с Ветхим Заветом, определялось Законом; настоящее состояние есть состояние Благодати, но вскоре и оно сменится состоянием некоей обогащающей благодати, согласно обещанному Евангелием от Иоанна (I, 16). Первый период был основан на познании, второй – на мудрости, третий будет основан на совершенном знании. Первый был эрой порабощения, второй – детского послушания, третий должен быть эрой свободы. В первом был страх, во втором – вера, в третьем будет любовь. Первый период видел свет звезд, второй – освещала заря, в третьем же – воссияет солнце. Первый принес с собою крапиву, второй – розы, третий принесет лилии. Явится dux novus [новый вождь], вселенский папа Нового Иерусалима, который обновит христианство.
Оставим в стороне вопрос о том, до какой степени идеи Иоахима оказали влияние на самого Франциска Ассизского. Известно, что часть его последователей, спиритуалы47*, подхватили их и развили; ивестно также, что проповедь Франциска, его поэзия и его мистика распространили идею «renovatio vitae» [«обновления жизни»] среди весьма широких слоев, с упором на сей раз более на внутреннее обновление отдельной личности, нежели снова на ожидание чисто мирского события, которое бы в свою очередь привело к духовному обновлению. «Renovatio, reformatio» [«Обновление, изменение»] стало духовным девизом XIII в.
Именно его подхватил Данте. Его Vita nuova [Новая жизнь], не будучи воспринята на основе этих идей, останется непонятной. В Комедии, однако, концепция обновления была расширена. Хотя все еще в значительной мере под влиянием спиритуалов, у Данте наряду с религиозным смыслом она обрела политическое и культурное значение. Il Veltro [Пёс], который должен явиться, принесет мир и освободит Италию48*. И здесь христианская идея возрождения весьма примечательным образом встречается с чисто античным представлением о продолжении жизни, тем, которое мы находим у Вергилия:
«Magnus ab integro saeclorum nascitur ordo.
Iam redit et virgo, redeunt Saturnia regna;
Iam nova progenius caelo dimittitur alto».
«Снова великий веков рождается ныне порядок.
Дева приходит опять, приходит Сатурново царство.
Снова с высоких небес посылается новое племя»49*.
(Пер. С. Шервинского)
Уже ранние христианские богословы толковали эти слова как пророчество о рождении Христа, Данте же связывает их с политическим обновлением, которое он столь явственно различает в то время.
Символом мира, жаждущего обновления и освобождения, становится для Данте и для Петрарки стенающий Рим. Плодотворность этого символа была в том, что Рим мог быть увиден в любом из образов. Как главный город Италии, угнетаемый борьбой партий и насилием; как средоточие Церкви, нуждавшейся в очищении и реформе и главы ее, и отдельных ее членов; как сцена античной гражданской добродетели и античной культуры: «Roma che il buon mondo feo»43 [«Рим, давший миру наилучший строй»]. Во всех случаях в основе здесь лежит мысль о спасительном возвращении былых времен.
А незадолго до этого пылкий мечтатель Кола ди Риенцо обратил эту навязчивую идею о Древнем Риме в политическое действие50*. Как показал Бурдах, в удивительных письмах этого народного трибуна понятия «renasci» [«возродиться»] и