Узнал пестрый халат, где живет Аннушка, и все ходит около ее избы и напевает громогласно: «Кончен, кончен дальний путь!» или «Ударим во струны, ударим!»
Улыбалась Аннушка и при встрече с писарем била его по руке, когда начинал он заигрывать. Не приняла сначала его первого подарка, платка с картинками, но пестрый, краснощекий писарь сам повязал ей на шею. Сбросить его постыдилась девушка, тем более что Фомка, кроме лишнего пряника на чужом девишнике, ничего не дарил ей. В другой раз писарь подъехал с орехами — и тут не дал маху: краснела Аннушка, увертывалась, соблазнилась-таки на орехи, тем более что они были грецкие, хоть и наполовину с гнилью внутри, — и не отказалась от фунта конфект крупитчатых, которыми разразился волокита в последнем подарке.
Между тем начали слухи носиться, что грузди пошли, и уж два воза повез сельский грибовник на соседний бор. Пошла и Аннушка за груздями, да все набирала одни свинари; вот ей и груздочки стали попадаться, сначала большие, а вон и маленький проточил головку из-под кучки сосновых иголок; за ним другой, третий… успевай только брать, — откуда берутся грибы. Не успела она и дно лукошка завалить порядочно, как зашелестели листья и откуда ни взялся пестрый халат писаря и его длинная трубка.
Слово за словом, подсел писарь тут же и стал помогать девушке. Долго сидели они и о чем-то толковали, вовсе не подозревая, что подвигалась к ним буря, — и сам Фомка как вылил тут.
— Ты это зачем в чужой-то огород залез? — крикнул он на писаря и в сердцах схватился за палку.
— Бахваль сколько хочешь на гитаре своей, а наших не трогай; на меня вот целую неделю дуешься. Почище тебя ваши ребята, да и с теми в миру живем. Ишь, говорит, мы их чище; мы, говорит, не напиваемся допьяну, и на балалайке не любит играть; гармония, говорит, скверный струмент. Девки все скверные… а в нашу деревню для прогулки ходишь? — кричал Фомка, передразнивая писаря, и расставил ноги, ожидая нападения.
— Я вот ввалю тебе свойских-то, штук со сто, так и будешь ты ходить по жердочке, чернила ты этакие, бумага проклятая! — выкрикивал Фомка, выжидая ответа, которым не замедлил писарь и высчитывал ему полновесными дулями.
Фомка как ни ловчился, но принужден был уступить сильному писарю и лечь на землю, может быть, и по своей воле, а вернее всего — поневоле.
Так как подобные оказии бывают нечасто и притом же всегда занимательны, то и драка двух приятелей не прошла втихомолку, а огласилась на целый лес. Долго ли собраться грибовникам, долго ли смекнуть им, в чем тут дело и что Фомка повинен в начине, если лежит на земле.
— Встань, — ободряли его ребята, — да мазурни его! Али сердце отшиб? Изловчись, Фомка, полно валяться-то! Ты ведь у нас завсегда бахвалист был! Эх, укатал, брат, тебя писарь: вон и кровь потекла… Что, брат Фомка, кусаться начал? — дай ему еще! еще… лихо!.. лихо! — травили Фомку ребята и заухали, когда избитый дружка наконец был оставлен писарем и, встряхнувшись, встал на ноги.
— Под силки взял да угодил подножку, — оправдывался Фомка, — а то бы и не свалил. Пойдемте, братцы, пора коров заставать!
После этого замечательного события Фомка совсем позабыл об Аннушке, стыдился даже встречи с нею, да раз толкнул ее ни с чего, когда встретился на задах, и обругал обидным словом.
— Пусть его ругается! — говорила Аннушка своим подругам. — Лишь бы только не дрался: а то толкнул так, что насилу духу набралась, — прямо против сердца угодил.
— Нешто ты совсем его разлюбила? — допытывались любопытные подруги, но Аннушка покраснела только и ничего не отвечала.
VII
Прошло наконец наше северное неустойчивое лето. Было сухо: долгое ведро тянулось. Пошел раз дождик, припрыснул слегка, и заволокло широкое небо серыми тучами вплоть до самого Покрова. Что ни утро, то и грянет назойливый ливень, и мутит целые сутки.
Наконец пришлось мужичкам порадоваться: проглянуло солнышко, но узнать его нельзя: совсем стало не летнее. Да и на том спасибо, что хоть опять установилось ведро и дало время поубраться, а то хоть зубы клади на полку: к ниве просто-напросто приступу не было; все залило водой; все отсырело.
Повелись опять работы обыденные: что ни день, то зарево, сначала словно свечка вдали, шире да гуще — и размалюет на половину неба кровяным цветом. Резко обозначался этот цвет при густой темноте осенних вечеров, и понеслись обычные слухи, что в одном месте овин сгорел со всем добром; оставили ребятишек сторожить, а сами завалились на полати. Ребятишки — глупый народец — вздумали в яме репу печь; да стрекнул уголек некстати и попал в недоброе место: прямо между колесницами. Затлелся уже высохший сноп, обхватил его огонек синей змейкой — и долго ли до греха: пошло крутить и по соседним снопам. Занялся овин и скоро запылил, запыхал; только успели ребятишки выбежать. Хорошо еще, что дело обошлось одним овином: растаскали его по бревнышку. По соседству же совсем лихая беда приключилась: пронесло огонь из конца в конец деревни — живого места не осталось; торчат одни обугленные вереи, а печей и места не знать. Один исход такой беде — целая вереница погорелых, с замаранными лицами, пошла по соседям: «Подайте, говорят, на погорелое место!»
Но вот и первоснежье наступило: пошла бездорожица, настали метели да вьюги, и — обелилась земля, замерзла она вершка на два. Завалились старики на печь; сел большак за лапоть, большуха за стрижку бяшек, а молодое племя ссыпки затеяло, и начались заветные супрядки. Коренной и неизменный их посетитель, Фомка как будто и не жил в своей деревне, забыл об них вовсе и не ходил смотреть на ребяцкие игры. Где он и что? — никто не заботился. Знали только одно, что Анютка сговорена за писаря Егора Степаныча, который летом в пестром халате ходил, а к зиме надел синий овечий тулуп. Ходит писарь каждый день в Фомкину деревню и все у невесты сидит, принесет гитару и бренчит на ней вплоть до третьих петухов. Веселее были супрядки эти, чем прошлогодние; где они ни затеются, везде сидит писарь с невестой: он на гитаре играет, она прядет и песни поет, да как-то совсем неохотно.
— Не то она, братцы, Фомку крепко любила, не то… что…
— А лихо его писарь поломал! Совсем, братцы, опешил наш парень; говорят, из батраков-то он на Волгу пробираться хочет, — толковали промеж собой ребята, но ошибались немного, потому что, лишь только прошли Святки, Фомка как снег на голову.
— Здорово, ребята, чай, и в живых не чаяли? — далеко, братцы, был… куды далеко! — приветствовал он своих старых друзей. — Да не уладил ли кто из вас дела полюбовного? так берите в дружки: не бойтесь! — уважим по-прежнему.
Одному только удивились ребята, что Фомка не спросил ничего об Аннушке, а у них уж и ответ готов был, и только заикнись тот — целый бы короб вывалили, что вот-де в будущее воскресенье свадьба у писаря, у невесты сарафан новый в подарок от жениха; сам становой посаженым отцом вызвался, и жена его приезжала на тройке рыжих вяток; Матюха кривой кучером был в новом армяке и в кушаке золотом; кузнец Кузьма дружкой от невесты, писарь Изоська дружка с жениховой стороны; да у земского буренка поколела.
— Сам, — решили ребята, — проведает обо всем. А что-то будет? Пропустит ли это дело так, а не таковский бы парень.
Фомка же, как ни в чем не бывало, с Анюткой ни слова, с Егором Степановичем и не поклонился. Прорвался было в самый день свадьбы (сказалось ретивое): подучал ребят горшки бить да запастись дехтярницами, но опомнился: догадался, что шкура на спине своя — не прокатная, и махнул рукой.
Сыграна была наконец и свадьба писаря, на славу и всеобщее удовольствие. Только, говорят, куды громко вопила невеста, набирала таких приговоров и так громко выкрикивала, что и Глыздиха молодая позавидовала бы в прошедшую зиму. Подруги говорили, что голосила по Фомке, но большаки решили правдивее:
— По своем девичестве сокрушалась. Молодец-от этот неказистее Фомки будет: грамотку ли разобрать из Питера, другую ли смастерить туда «с родительским благословением навеки нерушимым», по деревне ли пройтись осанисто, — всем взял парень и хмелем не зашибается, и становой крепко любит. А Фомка что? — шалопай, бахвал, и ничего больше! Ему-то бы в мутной воде и рыбу ловить: девка любила, родители не косились; жил бы на тестевы деньги. Вон и теперь тесть пять возов отправил в Питер с грибами солеными и сушеными; да и в сундуке нет ли побольше тысячи залежалыми. А век дружкой ходить — приестся, да и хорошего мало. Может, и женится парень, спроста, так того и гляди, что как на льду обломится, и себе на невзгоду да и жене на маету. Жил бы, жил, дурак, в теплом месте за пазухой у тестя богатого: и лапотки бы не плел, все бы в сапогах со скрипом щеголял. То-то ведь дураково поле! А что тесть мужик умный и тороватый — так весь околодок присягу примет, да не даст солгать. И богат, а не рогат.
ПИТЕРЩИК (Похождения Кулачка)