Но вернемся к переломам — исследовать их нужно, чтобы лечить и вылечивать. И чтобы до перелома укреплять кости. Хрупкость их порой граничит с патологией.
Особенность «дела», которое вас заинтересовало, в том, что подсудимые незаурядны как личности и в то же время эта их одаренность, даже талант оказываются бесплодными, потому что лишены нравственной основы. Это люди, у которых начисто отсутствует чувство этической ответственности за себя, за собственный внутренний мир. Это люди, которых все время надо держать за волосы, чтобы они не утонули: их не научили и они сами не научились плавать…
Я подумал в эту минуту о теории нравственного самоусовершенствования личности. Да, человечной личность делают человечные обстоятельства, и в первую очередь надо совершенствовать их. Но ведь к обстоятельствам, когда они уже в определенной мере усовершенствованы до тебя, не тобой, можно отнестись потребительски, безразлично-легкомысленно. И тогда даже библиотеку с книгами времен Екатерины II воспринимаешь как собрание обыденных вещей, а любые туалеты быстро надоедают, как объевшейся лакомке сласти. Неизбежно наступает момент, когда личность должно учить целеустремленно совершенствовать себя, поднимаясь до обстоятельств, воспринимая их социальную и этическую суть, а не довольствуясь лишь конфетти. Конфетти начинает раздражать, когда становится буднично-беспрерывным, хочется содрать его с лица и волос собственных и — что хуже — чужих.
— И тут, — рассказывала дальше Антонина Павловна, — возникает порой некая фигура, я бы назвала ее условно творцом антиидеалов. Возможно, мы найдем ее с вами и в деле, которое исследуем. Они в колонии не рассказывали вам об этом? На суде были скрытны… Идеалы формировались в течение веков. Ради них шли на костры, в каторгу. И вот некто «опровергает» это с помощью нехитрой логики, по которой отсутствие белого означает торжество непроницаемо черного. И нет великих истин истории а есть эффектные «истины» момента. Обнаружив вакуум, он заполняет его антиидеалами. Если нет абсолютной доброты, будьте злы, если сию минуту были к вам несправедливы, отвечайте тем же всю жизнь В общем, нравственный, а точнее, безнравственный словесный ширпотреб. Почему бы после «сеанса развенчания» не сорвать в переулке меховую шапку с головы старой женщины, издевательски объяснив ей, что это — наказание за то, что она первой не поклонилась незнакомым молодым людям. Я возвращаюсь к реальным подробностям нашего дела.
…Подробности эти, дополнял я мысленно мою собеседницу, сопряжены с особым пониманием вещей с особой «философией вещей». Та же самая меховая шапка, которая, наверно, была дорога не только как шапка…
Вещи — то есть непосредственное окружение человека, то что у нас постоянно под руками, — лишенные «человеческого измерения», нравственного содержания, становятся вещами в самом вульгарно-бездуховном смысле. И в этом качестве они уже не служат общению людей между собой, не обогащают их взаимоотношений. В них перестают видеть историю… В них перестают видеть резкую индивидуальность…
В старину любая вещь — шкатулка, стул, ожерелье — была действительно резко индивидуальна даже для самого невзыскательного человеческого сознания: ее делали, точнее, не делали, а вынашивали руки. Этими руками мастер думал и оставлял на вещи отпечаток собственных мыслей о мире. Сегодня вещи несут на себе не отпечаток личности мастера, а монотонную печать машины (часы, косынки, мужские портфели. Виктория и Наташа воровали их тоже), но обслуживают они — согревают, радуют, тешат — не машины, а людей. Вот и надо в любой, в любой видеть отпечаток личности, пусть не создателя, не творца…
… — а вас, меня, кого угодно, — закончила мысль мою Шагова. — Сейчас, — сокрушенно вздохнула, — это умеют делать только криминалисты. Им-то хорошо известно, что любая вещь заключает в себе нечто сугубо интимное. Отчасти поэтому и раскрываются самые загадочные кражи, убийства… — И в лице ее, посуровевшем, опять мелькнуло то удивление перед злом, которое будто бы и несовместимо с опытом и мудростью судьи.
— Если вещь — часы — лишена человеческого содержания, — говорила она, — какая разница — украсть или любовно выбрать для подарка. Ведь число камней в механизме, точность, ценностная стоимость от этого не изменятся. «Маяк» есть «Маяк». «Заря» есть «Заря».
Но вещь — в этом ее тайна — не может быть «ничейной», она может быть или человечной или циничной. А цинизм вещей опасен. Мы попадаем в расчеловеченный мир. В этом мире человек к человеку тоже начинает относиться как к вещи. И тогда становится возможной и даже закономерной драма которая разыгралась в вечер 13 ноября…
И мы еще долго говорим о вещах — об их могуществе и бессилии, об их доверчивости и коварстве.
— Ну, а если вернуться к нашим «героиням», — закончила Антонина Павловна, — то помните, я говорила вам, что уже на суде началась у них, у Наташи в особенности, какая-то серьезная внутренняя работа, и я верю…
Тут я подумал о воспитательнице ПТУ Сухопаровой, увидевшей в Наташе рядом с эгоистичностью отзывчивость и ласковость, о педагоге хореографического училища Евстигнеевой, которая до последнего мига боролась за театральную будущность Виктории, и о той надзирательнице, что сейчас в колонии ставит компрессы на ее расшибленные ноги, и открыл вдруг, что рядом с девушками, которых судила Шагова, были и остаются хорошие, добрые люди и это делает торжество зла в их судьбах далеко не окончательным. Да и сама Шагова вызывала уверенность: тяжести болезни соответствует мудрость врачей. И это обещало исцеление.
Но чтобы оно было полным, надо рассмотреть до мельчайших подробностей рентгенограммы «переломов судьбы».
«Мы живем с вами в век научно-технической революции. А это не только новые идеи, новые машины, новый ритм жизни, но и новый стиль отношений между мужчиной и женщиной, новые моды, новые удовольствия… Посмотрите, в моих шкафах полным-полно модных вещей. Висят как мертвые. Не оденешь, засмеют на нашей улице. Надо учить людей понимать и ценить современность не только в технике, но и в музыке, даже фасоне юбки!»
(Из высказываний Луизы после ее возвращения с «повинной» в родной город, последовавшего за опубликованием Указа об амнистии)
«А что, война в самом деле была такой страшной, какой ее показывают в кино? Один мальчик в колонии у нас говорил, что она не была такой страшной, это в кино сейчас показывают ее такой, чтобы поволновать нервы. Кино у нас показывали часто…»
(Из высказываний Милочки, возвратившейся после амнистии в родной город)
«У нас будут великолепные, выпускаемые сериями музыкальные инструменты. Но где взять музыкантов?»
(Сент-Экзюпери)
События ноябрьского вечера играют исключительно важную роль в понимании душевного склада и судеб молодых людей, о которых я повествую. Именно они выводят эту историю из разряда обычных, «банальных» уголовных историй и делают ее достойной сосредоточенного рассмотрения психологов, педагогов, социологов, врачей. Я и обратился к ним потом за советом и познакомлю читателей с рядом — несомненно дискуссионных — точек зрения на так называемую спонтанную жестокость.
Казалось бы, этих событий ничто не обещало, потому-то и жестокость спонтанная. Что было раньше? «Рядовое», «заурядное»: бесконечное сидение в кафе, наркотическое увлечение поп-музыкой, «обыкновенные» кражи и «обыкновенные» хулиганские действия… И вот взрыв!
События ноябрьского вечера заняли особое место и в обвинительном заключении, и в судебном разбирательстве, и был у меня соблазн именно с их описания эту главу и начать — для большего эффекта. Но я понял, что неизбежен взрыв, чисто эмоциональный и со стороны читателя и после этого спонтанного ослепляющего гнева трудно ему будет соразмышлять со мной, исследуя совместно непростую историю. Поэтому лучше показать героинь уже после суда, после первых тяжких — может быть, самых тяжких — месяцев жизни в колонии и лишь потом, когда будут очерчены, хотя бы и бегло, их ощутившие что-то новое живые, ищущие выхода души, рассказать это…
Днем они сидели в кафе, потом зашли к одному юноше по имени Альбертик, у него были отличные записи поп-музыки, послушали, подвигались в такт вышли, вечер был темный, ненастный, с моря тянуло сырым холодом. Пошатались немного по малолюдным улицам, повстречали нескольких человек из родственных компаний, вышли к собору…
Собор, завершенный в XVI веке, господствовал в старой части города, делал очерк его четко-торжественным и даже в эти ненастные осенние вечера сообщал ему размыто-величавое очарование. На ступенях собора весной и летом любили бесцельно сидеть часами Виктория, Наташа, Милочка, «мальчики» и «девочки» из родственных компаний, но сейчас, в ненастье они быстро нырнули в узкую и темную, как ущелье, улочку, убегающую к новому району, и вынырнув из нее, по-прежнему возбужденные кофе и поп-музыкой («Ай-ай-ай, — диковато постанывала Наташа, подражая изнывающему в джунглях потерпевшему аварию американскому пилоту, джазовыми воплями которого они только что наслаждались — ай-ай-ай!»), — вынырнув из улочки, они увидели Киру П. с толстой папкой под мышкой. В папке были рисунки, Кира шла на вечернее занятие в Академию художеств.