характер и коллективную природу. Вымышленное воспринимается как достоверное и равноценное действительности. Изучая социально-утопические легенды, мы постоянно сталкиваемся с такими, в которых действительность самым причудливым образом переплетается с вымыслом или, наоборот, вымышленные сюжеты легко включают в себя исторические факты, причем и те, и другие становятся совершенно равноценными составными частями легенды, подчиненной одной идее или социальной эмоции.
Характерно, что следствие Министерства внутренних дел в связи с «Путешественником Марка Топозерского», в вариантах которого говорилось о двух странноприемцах в алтайских деревнях — Кирилле и старце Иосифе, которые якобы способны указать ищущим Беловодье, установило реальность существования этих странноприемцев и покровителей скитников, расселившихся «в камне», т. е. в Алтайских горах.
Исторический период, который охватывает наше исследование, объединяет несколько этапов истории русского крестьянства. С точки зрения развития феодального государства, как будто еще рано говорить о кризисе в начале XVII в. Однако именно к этому времени крепостное право складывается в своих классических формах — оно превращается в рабство, сковавшее все группы и слои податного населения. Именно с этого времени начинается невиданная ни в одной из европейских стран серия почти непрерывных крестьянских войн, восстаний, волнений, бунтов, т. е. открытых столкновений народных масс с крепостниками и крепостническим правительством. Кризис охватил всю общественную систему сверху донизу. Феодальные верхи путем ряда социальных перегруппировок, совершенствования системы управления, жестоких расправ и временных компромиссов еще могли удерживать крестьянскую массу в повиновении. Но ощущение кризиса, как бы он ни был исторически растянут, к началу XVII века уже начинает формироваться в народном сознании и в дальнейшем, то нарастая, то ослабевая, сказывается в разнообразных формах — формировании целого ряда сект, бегстве в слабоосвоенные районы страны, бродяжничестве, разбойничестве, распространении подложных грамот, в которых обещались всяческие социальные послабления, в самозванчестве и, разумеется, в многочисленных вооруженных столкновениях. В этом ряду следует воспринимать и народные социально-утопические легенды — одну из ярких форм антифеодального протеста. Они, как уже говорилось, есть своеобразное выражение исторического оптимизма и, вместе с тем, они бескомпромиссны по отношению к настоящему.
Исторические источники, с которыми читатель познакомится в нашей книге, являются только малой частью документов, ныне известных историкам-русистам (кроме десятков монографий и сотен статей см. серию сборников «Крестьянские движения» [18] и, конечно, сборники документов, связанных с крестьянскими войнами XVII–XVIII вв. под руководством Болотникова, Разина, Булавина, Пугачева и др.). В последние два десятилетия были открыты и разработаны архивные материалы по истории сибирского крестьянства (книги Н. Н. Покровского). [19] Они содержат документальное опровержение распространенных утверждений некоторых историков и публицистов (не располагающих подлинными сведениями из истории русского крестьянства), согласно которым русскому крестьянству была свойственна рабская покорность, вялость и долготерпение, законопослушность, склонность к бродяжничеству и мифотворчеству, а также особый «царизм».
Длительное существование утопической идеи в различных формах (от изощренного ученого утопизма до мифологизированных, но эмоционально насыщенных социально-утопических комплексов, возникавших и распространявшихся в народной среде) и в различных социальных слоях в разных странах дает основание предполагать, что сам по себе утопизм (и социальный, и технический, и экономический, и экологический и т. п.) есть неизбежный элемент человеческого мышления вообще, одна из типичных форм критического осмысления действительности, выражения неудовлетворенности ею, желания преодолеть ее вопиющие недостатки, сопоставить действительное и желаемое. Короче, утопии — один из двигателей человеческого прогресса, способ сопоставления сущего с идеалом. Это, разумеется, не только не снимает, но и, наоборот, обостряет вопрос о крайней опасности срочной, насильственной, бескомпромиссной реализации утопических идей, какие бы формы они не приобретали. Опыт XX века заставил не столько опасаться того, что утопические идеи могут оказаться нереализованными, сколько того, что они могут в конце концов реализоваться.
Иными словами, реальный опыт поставил два коренных вопроса: что же такое прогресс (не в техническом, а в общественном и социальном смысле), осуществлялся ли он в ходе человеческой истории? Чем все, что произошло в XX в., лучше того, что до сих пор было в истории? И второй вопрос: может ли в ходе истории осуществляться какая-то заранее положенная цель? Или — телеологична ли история: осуществляется ли в ее ходе смена худшего лучшим, чтобы смениться в конечном счете наилучшим, если не идеальным? Предстоит ли человечеству дожить до чаемого «светлого будущего»? Мы формулируем эти проблемы нарочито огрубленно и как бы наивно, но призываем при этом вспомнить, что мечта о чем-то сходном со «светлым будущим» не есть только пропагандистский популистский лозунг социалистов XIX–XX вв. Она заложена была еще в основе европейской цивилизации — в так называемом «хилиазме», христианском представлении о «тысячелетнем царстве», которое должно наступить после второго пришествия Спасителя, во всеобъемлющей вере в человеческий прогресс, сложившейся в эпоху Просвещения, в гегелевском учении о неизбежности воплощения абсолютной идеи. В XVI–XIX вв. сформировалось стремление измыслить идеальные законы, по которым должны существовать и человек, и человеческое общество в будущем. Для этого будто бы следует сломать естественный ход развития и принудительно направить его по желанному руслу. Следует признать, что определенная часть европейской интеллигенции взирала с надеждой и на тот грандиозный эксперимент, который затевался в нашей стране после 1917 года. Социалистические идеи, которые обещали равенство и справедливость, вынашивали не только будущие коммунисты (в их интернациональном обличии) или будущие национал-социалисты (в их националистическом и расовом обличии), но и противники и тех, и других — европейские либералы разной окраски. Однако этот эксперимент не осуществился. Более того, оказалось, что после десятилетий насилия над историей, возврат к естественным формам существования общества невероятно труден. Это было расставание с последней иллюзией, свойственной поколению, родившемуся после революции 1917 года, пережившему годы сталинщины, Вторую мировую войну со всеми ужасами и, наконец, посткоммунистическое развитие современной России. Одна из существеннейших иллюзий, отцом которой принято считать Томаса Мора, заключалась в том, что всеобщую свободу и справедливость сможет осуществить ликвидация частной собственности, обобществление ее. Между тем в действительности в стране «Утопия», которую измыслил Т. Мор, далеко не все равны. Подобно древнегреческой демократии, это должна была быть демократия для свободных при наличии рядом с ними рабов и при строгой регламентации и изоляции самого «свободного общества» (недаром это — остров, недоступный «чужакам»). Опыт так называемых социалистических стран XX в. показал, что всеобщее обобществление, централизованное управление и распределительная система экономики ведет не только к созданию тоталитарной диктатуры, но и к катастрофическому падению производительности труда. Так называемая «всенародная собственность» обернулась собственностью ничьей, не способной мотивировать труд, разумные экономические отношения и т. д.
Знакомясь с материалом, читатель убедится в необычайной социальной активности социально-утопических легенд. Их не просто рассказывали для развлечения или для препровождения времени. Уверовав в них, крестьяне покидали распаханные пашни и дедовские могилы