class="v"> Он шел по пространству, лишенному тверди,
он слышал, что время утратило звук. И образ младенца с сияньем вокруг пушистого темени смертной тропою душа Симеона несла пред собою,
как некий светильник, в ту черную тьму, в которой дотоле еще никому дорогу себе озарять не случалось.
Светильник светил, и тропа расширялась.
Через день я пришел к церкви Благодати – она в трех кварталах от дома, где Бродский прожил последние два года, – просто взглянуть еще раз, на память. Здание храма было обставлено нарядными полосатыми столбами, на манер тех, к которым привязывают гондолы. В церкви шел благотворительный аукцион, проходивший под знаком Венецианского карнавала. «Странные сближения» продолжались, литература длится, жизнь рифмуется. Окончательное погребение Иосифа Бродского состоялось в Венеции.
Полтора года местом временного пристанища было кладбище при церкви Святой Троицы в Манхэттене. Там красиво. Все – из светло-серого камня готических очертаний. С крутого берега Гудзона виден через реку соседний штат Нью-Джерси, мост Джорджа Вашингтона, возле которого Пресвитерианская больница. В ней Бродский отходил после всех своих инфарктов. Кроме последнего. Саркофаг в стенной нише был закрыт плитой, на которой в первые дни еще не было надписи, и место опознавалось по придавленным плитой красным розам, как бы для рифмы законсервированным от мороза.
Из Нью-Йорка тело поэта отправилось в Венецию на самое красивое в мире кладбище Сан-Микеле, где уже легло в землю. Изгнанник, кочевник, путешественник, Бродский закончил свой путь в городе, который любил больше всех других на свете и о котором так много написал. Одно из венецианских стихотворений Бродского начинается строкой: «Однажды я тоже зимою приплыл сюда…». Сбылось еще одно пророчество поэта. И поэтически, словно рондо, завершилось его странствие по миру. Первые стихи о Венеции написаны в декабре 73-го, последние – в октябре 95-го.
…В переулке земного рая вечером я стою, вбирая сильно скукожившейся резиной легких чистый, осенне-зимний, розовый от черепичных кровель местный воздух, которым вдоволь не надышаться, особенно – напоследок!..
Если в его жизни последним – уже посмертным – путешествием в Венецию описан гармоничный рифмованный круг, то творчество Иосифа Бродского представляется мне ровной восходящей прямой. Построив график, где по горизонтали отложатся годы, а по вертикали – глубина, тонкость и виртуозность, такую получим линию: без срывов, спадов, всплесков – уверенно вверх. С каждым годом Бродский – хоть часто казалось, что выше уже некуда брал нотой выше. И самое последнее его, январское, стихотворение – «Август» – есть образец некой абсолютной поэзии, высочайшей экономии языка, огромной смысловой, эмоциональной, музыкальной нагрузки на каждую букву. То же – в осеннем 95-го «Корнелию Долабелле».
По поводу этого стихотворения я позвонил, чтобы выразить свои восторги, в пятницу 26 января, за два до. Бродский сказал: «Последняя строчка довольно точно отражает то, что со мной происходит». Эта строчка – «И мрамор сужает мою аорту». Аорта сузилась. Ток остановился. Остается – мрамор.
Лев Лосев точно приложил формулу Адамовича – «одиночество и свобода» – к Бродскому. Три с лишним десятилетия, с процесса 64-го года, он и был равен понятию «свобода». Тот ее запредельный уровень, которого достиг Бродский – осенний полет ястреба над долиной Коннектикута – невозможен не в одиночку. Но это – в творчестве, в стихах, до приземления.
Пьеса Бродского «Мрамор» заканчивается словами: «Человек одинок, как мысль, которая забывается». Если верно это уподобление, посмертное одиночество не может угрожать поэту. Так было и при жизни. Он знал любовь, дружбу, семейное счастье. Знал множество житейских радостей: с удовольствием водил машину, ценил вино, разбирался в еде, не пропустил ни одного кафе в Гринвич-Виллидже, восхищался Мэрилин Монро и Хэмфри Богартом, слушал своих излюбленных Перселла и Гайдна, смотрел первенство мира по футболу, и летом 94-го мы подробно обсуждали каждый игровой день. Его строчку справедливо отнести к нему самому: «…понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке». И жизнь ему воздавала любовью и преданностью – отзываясь в рифму.
Наследием Иосифа Бродского занимаются и будут заниматься литературоведы, критики, ученые. Но есть один очень простой прием, вопрос, который вообще стоит задавать себе, когда читаешь стихотворение или рассказ, смотришь фильм или слушаешь музыку: «Это про меня или нет?». Вот стихи Бродского – про меня, про нас. Один мой нью-йоркский приятель сказал: «Знаешь, я хоть и жил с рядом с Бродским, но даже не стремился с ним знакомиться. Думаю, зачем – ведь у меня и так никого ближе не было».
1998
Петр Вайль
Вслед за Пушкиным
В декабре 1995 и январе 96-го добрая половина наших телефонных разговоров с Иосифом Бродским – а они происходили два-три раза в неделю касалась Пушкина. Это было всегдашним свойством Иосифа: когда он бывал сильно увлечен какой-либо темой, то рано или поздно сворачивал разговор на нее. Так, я часто узнавал целые фрагменты его устных высказываний в появившемся через несколько недель эссе. Трудно судить, сложились бы размышления Бродского о Пушкине в оформленный текст или нет, но уже то знаменательно, что последние его дни прошли под знаком первого российского поэта. Оттого и представляются важными любые свидетельства об этом.
В декабре-январе Бродский читал маленькие прозаические вещи Пушкина, в частности – «Египетские ночи» и «Историю села Горюхина». Речь воодушевленного Бродского имела магнетический эффект: хотелось бросить все и по мере сил соответствовать разговору. Естественно, я немедленно кинулся перечитывать пушкинскую прозу.
Сразу же в «Египетских ночах» наткнулся на пассаж о социальной жизни поэта. Надо было слышать, с каким подъемом во время следующей нашей беседы Бродский заговорил о том, что ничего не изменилось с тех пор, как были написаны эти строки: «Зло самое горькое, самое нестерпимое для стихотворца есть его звание и прозвище, которым он заклеймен и которое никогда от него не отпадает. Публика смотрит на него как на свою собственность; по ее мнению, он рожден для ее пользы и удовольствия». И далее – детальная расшифровка, из которой Бродский со смехом особо выделял это: «Задумается ли он о расстроенных своих делах, о болезни милого ему человека, тотчас пошлая улыбка сопровождает пошлое восклицание: верно, что-нибудь сочиняете!» Понятно, что тут слышался отзвук собственных огорчений и хлопот, связанных с нарушением privacy – частной жизни: личной и семейной.
На мое замечание о том, что выступать с опубликованием своих мыслей и чувств есть уже акт эксгибиционизма, и таким образом автор получает то, на что, по сути, напрашивался, – Бродский решительно возразил. Он сказал, что это справедливо по отношению к сценическим искусствам, где публичность