это связано с живописью, в рождественском сюжете город вообще редок. Когда задник – природа, само явление становится более, что ли, вечным. Во всяком случае, вневременным.
– Я спросил о городе, вспомнив ваши слова о том, что вы любите встречать этот день в Венеции.
– Там главное вода – связь не напрямую с Рождеством, а с Хроносом, со временем.
– Напоминает о той самой точке отсчета?
– И о той, и о самой: как сказано, «Дух Божий носился над водою». И отразился до известной степени в ней – все эти морщинки и так далее. Так что в Рождество приятно смотреть на воду, и нигде это так не приятно, как в Венеции.
– …Где вода повсюду – и важнее тверди. Поначалу вам вся эта ситуация, видимо, казалась достаточно экзотичной – я сужу по венецианскому стихотворению 73-го года: «Рождество без снега, шаров и ели / у моря, стесненного картой в теле». Значит, нашлось нечто существеннее шаров. Их, кстати, как и ели, да и снега, не было и быть не могло и в изначальном событии, и в той картинке над печкой в Комарове. И все же – что именно вас так привлекло в ней?
– Знаете, в психиатрии есть такое понятие – «комплекс капюшона». Когда человек пытается оградиться от мира, накрывает голову капюшоном и садится, ссутулившись. В той картинке и других таких есть этот элемент – прежде всего за счет самой пещеры, да? Так мне казалось. В общем, все началось, как я вам говорил, по соображениям не религиозного порядка, а эстетическим. Или – психологическим. Просто мне нравился этот капюшон, нравилась вот эта концентрация всего в одном – чем и является сцена в пещере. В связи с этим – разумеется, бессмысленно вступать в полемику, – у меня даже есть некоторые возражения по поводу того, как Пастернак обращался с этим сюжетом, в частности с Рождественской звездой.
– У нас сегодня имя Пастернака в третий, кажется, раз всплывает в разговоре, что естественно – в русской поэзии XX века никто не уделял столько места евангельской теме. Вы, я думаю, помните об этом лучше всех: не совпадение же, что у вас есть стихотворение 87-го года, названное, как и у Пастернака, – «Рождественская звезда».
– Кстати, написал я его сразу по возвращении из Стокгольма.
– Тем более, значит, сопоставление подкрепляется и нобелевской линией. В чем же ваши возражения Пастернаку?
– У него там центробежная сила действует. Радиус все время расширяется, от центральной фигуры, от Младенца. В то время как, по существу, все наоборот.
– У вас движение – центростремительное. В стихе 89-го года это выражено недвусмысленно, хоть и парадоксально: «трех лучей приближенье к звезде», а не движение лучей от звезды.
– Совершенно верно. То есть я не хочу сказать, что я прав. Но так мне кажется, да?
– Ваш подход к евангельским темам, вы говорите, общехристианский, но сосредоточенность на Рождестве – уже некий выбор. Ведь в западном христианстве именно это – главный и любимейший праздник, а в восточном – Пасха.
– В этом-то вся разница между Востоком и Западом. Между нами и ними. У нас – пафос слезы. В Пасхе главная идея – слеза.
– Мне представляется, что главное различие – в западном рационализме и восточной мистичности. Одно дело – родиться, это каждому дано, другое дело – воскреснуть: тут чудо.
– Да, да, это тоже. Но в основе всего – чистая радость Рождества и…
– …и радость через страдание.
– И радость через страдание. Поэтому у Пастернака куда более сногсшибательные стихотворения – стихи о Распятии, про Магдалину. Это замечательные стихи, совершенно фантастический там конец. Тут мне есть что сказать. У Пастернака, этого поэта микрокосма, как ни странно, в рождественском стихотворении и в двух про Магдалину все движение – противоположное его натуре, тому, с чем мы всегда сталкиваемся у него. В евангельских его стихах движение, я уже говорил, – центробежное. Настолько, что он выходит за пределы доктрины. Например, когда он говорит: «Слишком многим руки для объятья / Ты раскинешь по концам креста».
– Тут, конечно, слово «слишком» – как бы слишком.
– Это, если угодно, ересь. Но здесь сказывается центробежная сила стихотворения. Чем замечательна изящная словесность – что при использовании религиозного материала метафизический аппетит поэта или самого стихотворения перерастает метафизический аппетит доктрины как таковой. Вот в «Магдалине» что происходит? Согласно доктрине, Он воскресает. Но стихотворение само диктует, строфы накапливаются и обретают массу, которая требует следующего движения, расширения.
– Доктрина по определению сужает, ограничивает.
– В ее пределы стихотворение не укладывается. То же самое происходит, скажем, с «Божественной комедией» – это мир куда более огромный, чем задан темой.
– Но в «Рождественской звезде» у Пастернака такого еретического выхода за пределы нет.
– Там другое расширение. Я думаю, что источник этого стихотворения тот же, что и мой, а именно – итальянская живопись. По своей эстетике стихотворение мне напоминает Мантенью или Беллини, там все время такие круги идут, эллипсоиды, арки: «Ограды, надгробья, оглобля в сугробе / и небо над кладбищем, полное звезд» – вы слышите их во всех этих «о», «а», «об». Если сопрягать с отечественной эстетикой, то это, конечно, икона. Все время нимбы строятся – расширяющиеся. В рождественском стихотворении у Пастернака вообще много всего – и итальянская живопись, и Брейгель, какие-то собаки бегут и так далее, и так далее. Там уже и замоскворецкий пейзаж. Саврасов проглядывает.
– Грачи во всяком случае есть: «Гнезда грачей и деревьев верхи».
– Источником этого цикла у него и источником, до известной степени, его обращения – хотя я позволяю себе уже совершенно непозволительные вещи: гадать по поводу его религиозных ощущений, – я думаю, источником была прежде всего итальянская живопись. Вполне возможно, книжка с иллюстрациями.
– Вроде той, на которую смотрели вы?
– Ага, ага. Но вполне возможно, что я и заблуждаюсь.
– В XX веке был еще русский писатель, вплотную занимавшийся евангельским сюжетом, – Булгаков.
– Этот господин производит на меня куда меньшее впечатление, чем кто-либо.
– Чем кто-либо из трактующих эту тему?
– Чем кто-либо из известных русских прозаиков. Это относится ко всему, за исключением «Театрального романа». Что касается евангельских дел, то это у него в сильной степени парафраз Мережковского и вообще литературы того времени. Лучшее, что я могу сказать, – хороший коллаж. И потом, в этих делах Булгаков чрезвычайно себя скомпрометировал своими развлечениями с чертом.
– А кому, по-вашему, в русской литературе удавалась евангельская, библейская тема?
– Сологубу, может быть. Замечательные переложения у Ломоносова, Тредиаковского. Но вообще так сразу я не упомню. Вот Пастернак, конечно. Но в целом прикладной, так