Нет, нет, здесь иное. Странно, но это пушкинская интонация. Интонация одного-единственного стихотворения Александра Пушкина, самого достоевского из всех его стихов, не только потому, что стихотворение это — националистическое, ксенофобское, но и потому, что эмоция, в нем выраженная, уж очень достоевская. Это “Клеветникам России”, вернее сказать, две строчки: “Оставьте нас, вы не читали сии кровавые скрижали, вам непонятна, вам чужда сия семейная вражда”.
Эти слова можно было бы поставить эпиграфом ко всему наймановскому тексту, каковой романом назвать затруднительно, уж очень нервен и раздрызган. Эмоциональное высказывание прочитывается так: И те, кто за рубежом; и те, кто много моложе нас, людей последнего советского поколения, просто не могут нас понять. Не могут адекватно понять те или иные поступки, поэтому пусть лучше они оставят нас, “их здесь не стояло”. Какие бы неблаговидные поступки ни совершал тот или иной из нашего поколения, они его не поймут или неправильно поймут.
Так прочитываются наймановские “Статуи и люди”, и это тем более забавно, что писавший их Найман давным-давно в “Рассказах о Анне Ахматовой” рассуждал о неверности деления рода человеческого по условным, например поколенческим, эйджистским признакам. Наверное, он так до сих пор считает, но “Статуи и люди” воспринимаются так, как они воспринимаются…
Может быть, Пушкин потому вспоминается в тексте про компанию скульпторов, один из которых в постперестроечное время взялся за деньги ваять статую Сталина, что уж больно этот беспринципный, наглый, “шалый” (по определению его учителя), талантливый парень напоминает… Пушкина. Вернее, совершенно определенную рецепцию Пушкина, не то чтобы совсем уж абрамтерцевскую, но… ницшеанскую, что ли? Как-то Бродский в одном из своих интервью обмолвился, что еще неизвестно, чем бы занимался Пушкин в советское-то время. Страшно себе представить.
Найман старательно изображает такого “Пушкина”. Более того, разместив рядом с ним неуступчивую, в высшей степени порядочную героиню, Найман не то чтобы задает вопрос, а его подразумевает: “А в чем, собственно, дело? Человек занят ремеслом. Если его учитель ваял Сталина, то почему ученику не заниматься тем же самым? Времена изменились? Разве?” Другое дело, что такой герой, каким Найман изображает своего шалого Скляра, обязательно выкинул бы какую-нибудь дурость или на стадии подготовки статуи, или произведя ее.
Ну не знаю. Изваял бы Сталина голым с эрегированным членом, а у правой ноги поместил бы лягушку. Ополоумевшим заказчикам разъяснил бы, что изобразил победителя, который всех отымел, а рядом напрасно пыжащихся стать вровень с ним современных политиков. Бык и лягушка, понимаете? Может, процитировал бы одного из своих учителей, насчет того, что “мужской член в состоянии эрекции … — скульптура изощреннейшая, в ней все: античная первостепенность и бесспорность, декаданс, маньеризм и кубизм”. Может, продолжил бы цитату из учителя касательно лягушки: “Самое красивое, что бог слепил. Для себя, похоже, делал”. Словом, такой… придурок, каким изобразил Савелия Скляра Анатолий Найман, всенепременно выкинул бы какой-нибудь номер, благодаря которому никакой статуи Сталина или бы не было, или бы не стало.
А каким изображает писатель Найман скульптора Скляра? Начиная со своего романа “Б. Б. и др.”, Найман занят изображением антигероев. Но если Б. Б. в конечном счете оказывается никаким не анти, а самым что ни на есть героем, единственным героем, которого заслуживает время и пространство, в котором угораздило очутиться Б. Б., то Савелий Скляр, эта удивительная помесь Ноздрёва и Мышкина, антигерой — истинный, неподдельный, патентованный. Единственная, обаятельная его черта — артистизм. Найман это подчеркивает слишком тщательно и потому не слишком умело.
Судя по “Статуям и людям” зло для Наймана связано с артистизмом. Шалый артистизм Скляра — вспышка выразительности, которой он хочет заменить ежедневный, тяжкий и неблагодарный труд. Оно, конечно, вскрыть этот подлог лирическими средствами — весьма интересная задача, только с этой задачей Найман не справился. У него не получился Скляр. В отличие от живого, узнаваемого Б. Б., Савелий Скляр сконструирован. Такой, каким его изобразил Найман, он невозможен ни в Советском Союзе, ни в перестроечной России.
Придется вновь помянуть Пушкина, ибо в “Статуях и людях” Найман аранжирует пушкинскую тему “гения и злодейства”. Совместимы? У Наймана получается, что совместимы. Савелий Скляр вытворяет такое, что назвать его подонком — значит похвалить: подводит отца под пулю в сталинские времена, сажает приятеля в тюрьму в хрущевские, наконец, в перестроечные из-за него кончает с собой женщина. Но все свои злодейства Скляр совершает естественно, не рефлектируя. В нем нет ни грана зависти, ни крупицы злости. Это — природное создание. В полном смысле этого слова — сверхчеловек. Сверхчеловек на все времена, как Сталин — сверхзлодей на все времена.
В тексте Наймана Сталин тоже появляется (куда ж без него нынче-то!). Очень неудачно появляется. Неубедительно. Сталин откровенничает со скульптором, который его лепит. Не говоря уже о том, что Сталин вряд ли стал бы в сороковые годы позировать, а если бы и стал, то вряд ли стал откровенничать, а если бы стал откровенничать, то вот эдакое не сказал бы ни за что: “Я не садист. Сам не люблю, но знаю, что резать надо. Барана, кабана. Кто охотник и кто пастух, это знают, а на Кавказе все мужчины охотники и пастухи… Надо лить кровь. Это полирует оставшуюся…” Сталин терпеть не мог напоминаний о своем происхождении. Он любил подчеркивать, что он — человек русской культуры. Никогда и никому он бы не стал говорить про то, что он из “охотников и пастухов”, поскольку с Кавказа. Таких, как он, в Грузии называли “испивший из реки Куры”, обрусевший, отринувший прах родной земли. Сталин, кичащийся тем, что он — джигит, понимаешь — пошло-авантюрное представление об этом малоприятном человеке.
Такое же пошло-авантюрное представление о талантливом злодее воплощено в Савелии Скляре.
Неудача Наймана связана с неудачно выбранным жанром. Авантюрный роман на материале житья-бытья советской богемы поневоле скатывается к идеологической “понесухе” вроде текстов Кочетова или Бенюха. Начинает действовать семантический ореол жанра и темы. Вот американские гангстеры! Уж казалось бы, что хорошего? Какими они были — никто не знает, что с ними стало — придумал Голливуд. И пожалуйста: мужчины в темных шляпах, двубортные костюмы, “кадиллаки”, тяжелые, что ступки, телефоны, ковры, отели, гангстеры с кобурой (ударение на втором слоге) под левой мышкой. Что за красота!
Валерий Подорога. Мимесис. Игорь Чубаров
Материалы по аналитической антропологии литературы. Том I. Н. Гоголь, Ф. Достоевский. М.: Культурная революция; Логос, Logos-altera, 2006. 688 с. Тираж 2500 экз.
Время философов заканчивается, возможно, уже безвозвратно. Подтверждением этого ощущения является хотя бы то, что теперь можно всю жизнь заниматься этой таинственной дисциплиной, но так не найти способов присвоения ее даров — мыслей. А присвоить их можно как минимум в двух смыслах — это, во-первых, уметь прилагать эти мысли к нефилософскому материалу, а во-вторых, реализовывать свои “философские” занятия в собственной жизни. Правда, мы уже не можем обойтись здесь без кавычек. Ибо подобная “философская реализация” в современных условиях предполагает просто оставаться дома, за столом, среди подручных вещей своей комнаты, и писать. Но кто из философски образованных граждан может позволить себе сегодня подобную роскошь? Теперь почти не встретишь гуманитария, отвечающего подобным, возможно слишком консервативным критериям “философа”.
Что касается первого критерия, то приложение философской мысли к, например, художественной литературе, не является, конечно, чем-то новым. Но в условиях усиления специализации гуманитарного знания, разделения научного труда, решиться на такое может разве что пошлейший дилетант или, наоборот, самый что ни на есть профессиональный современный философ.
Речь идет не о распространенной среди беллетристов манере иллюстрировать свои идеи отрывками из художественных произведений или, что еще хуже, навязывать какой-то вымученный “философский смысл” достаточно прозрачным для понимания литературным текстам, а об особом аналитическом отношении к литературе как наиболее интенсивному проявлению человеческого существования, антропологического опыта.
Но и здесь по аналогии приходят в голову объективистские подходы, рассматривающие литературу как один из регионов проявления человеческой психики, примеров социального поведения и т. д., причем как на уровне художественного восприятия (эстетика), так и на уровне производства (психология творчества). Основная проблема подобных редукционистских стратегий связана с невозможностью с их помощью эксплицировать формальные принципы индивидуальности художественного произведения, ввести основания для различий дилетантского, народного и авторского искусства и т. д. С другой стороны, следует еще более решительно дисквалифицировать род интимного литературоведения, рассматривающего литературу с точки зрения душевных приключений автора, нозологической диагностики персонажей и обсуждаемых на нарративном уровне психологических треволнений.