сценарист, безуспешно пытался добиться установки телефона в своей новой квартире. Пройдя все положенные в таких делах ступени унижения, он взошел наконец (по протекции!) к самому товарищу Малинину, главному телефонному начальнику Ленинграда. Исчерпав все аргументы и убедившись, что телефонный вельможа не подает даже признаков наличия слуха, приятель пошел на отчаянный шаг <…> не удержался и выпалил: «А вы знаете, товарищ Малинин, что партия с особым вниманием относится к кинематографистам?» – «Партия ко всем относится с особым вниманием», – выговорил начальник с четкостью автоответчика и в просьбе отказал [Кураев 2001: 214].
Чиновники низшего звена подражали диктаторскому стилю вышестоящих, постоянно цитируя «правила» в собственной творческой интерпретации. Общение с подобными персонажами служило богатым материалом для литературной сатиры в духе рассказов М. М. Зощенко 1920-х годов. Такие его рассказы, как «Закорючка» (1928), где вахтер несколько раз не пропускает в учреждение незадачливого посетителя учреждения из-за отсутствия заветной закорючки на пропуске, вызывали понимающий смех даже в 1980-е [659]. Притесняя простых людей, себя чиновники отнюдь не забывали. В 1961 году тщательное расследование установило, что группа высокопоставленных сотрудников Облпотребсоюза злоупотребила своим служебным положением, чтобы продать по завышенным ценам автомобили «Победа» и приобрести для собственных нужд несколько «Волг», которые, в свою очередь, были предназначены для отдаленных сельских районов, где легковой транспорт вообще не отвечал местным потребностям [660].
В то же время ленинградские чиновники, в отличие от московских, не представляли собой «особой породы». «Квартиры с видом на Кремль» для партийных сановников не имели местного аналога. Анклавы жилья для партработников в городе имелись, но они были немногим роскошнее элитных жилищных кооперативов. Так, например, квартал, построенный в 1964 году на Петровской набережной, получивший ироническое прозвище «Дворянское гнездо», был уникальным архитектурным проектом. Потолки здесь были выше обычных (3 м), себестоимость составляла аж 140 руб. за квадратный метр, а большинство окон просторных квартир выходило на юг. Но максимальный размер предлагаемого жилья был ограничен тремя комнатами, плюс кухня и ванная [661]. Из дома открывался великолепный вид на центр города, но по своему устройству он немногим отличался от жилых домов конца 1960-х в районе станции метро «Приморская», где свили свои «гнезда» самые разные чиновники, как городские, так и партийные [662]. Высшие военные чины жили примерно так же. В 1970-е адмиралу Балтийского флота с семьей (жена и двое детей) выделяли шикарное по советским меркам помещение площадью 123 кв. м, и жил он в квартале, где селились иностранцы (признак престижности района) [Robinson 1982: 163]. Но, как следует из этих примеров, благосостояние советской верхушки можно было приравнять всего лишь к достаточно скромному уровню жизни среднего класса на Западе. Примерно теми же привилегиями пользовалась и академическая верхушка: специальные ведомственнные дома, государственные дачи и продуктовые распределители [663].
Эта ситуация отражала провинциальный статус Ленинграда как центра партийного управления. Но она также показывала, как важна была городская научная элита. В Ленинграде работали десятки научно-исследовательских институтов (НИИ), многие из которых занимались прикладной деятельностью, такой как разработка холодильного оборудования и технология производства мороженого. Статус и условия работы сотрудников подобных НИИ напоминали условия для инженеров и исследователей, работавших непосредственно на производстве, у многих даже были высокие ученые степени, например «доктор технических наук», и академические или псевдоакадемические звания [664]. Такие институты гарантировали надежную работу с хорошими перспективами продвижения по службе и повышением заработной платы [665]. Ступенью выше располагался более «разреженный» слой: его составляли работники немогочисленных ведущих вузов (прежде всего, ЛГУ и Политеха), некоторых музеев (Эрмитаж, Русский музей) и институтов Академии наук СССР.
Все эти учреждения существовали и до 1917 года, и предпринятые в конце 1940-х попытки подчинить некоторые из них соответствующим московским организациям не отменили сохранившегося с дореволюционных времен чувства определенного превосходства. (Во всяком случае, после смерти Сталина ленинградским институтам стали давать чуть больше самостоятельности) [666]. Еще в 1920-е годы некоторые академики, особенно те, кто исследовал русскую литературу, воспринимали новый порядок в штыки: исконная Академия наук резко противостояла «Красной академии», которая специализировалась на общественных науках [667]. Но эти традиции не означали, будто ленинградская наука была пристанищем интеллектуального свободомыслия. Многие деятели гуманитарных и естественных наук не выступили против советской власти, а, напротив, поспешили к ней как можно быстрее приспособиться [668]. Понятно, что к 1930–1940 годам этот процесс стал необратимым; появились те, кого острая на язык и социально неустроенная Л. Я. Гинзбург едко окрестила «интеллектуальными эгоистами, переставшими думать». В эссе под таким названием, рисуя слегка завуалированный портрет бывшего формалиста Б. М. Эйхенбаума, Гинзбург указывала на «непрерывное ироничное обыгрывание ведомственной схемы, которая в то же время занимает и беспокоит» [Гинзбург 2011: 140–141] и на отчаянные попытки «сделать заявку на внутреннюю свободу» – то есть получить разрешение на исследования, не входящие в план, утвержденный высшим руководством. Но в первую очередь речь шла о том, что новое положение дел открыло перед крупными учеными возможность приобщиться к власти, о чем еще десять лет назад они и помыслить не могли.
Времена Хрущева, при всем их огромном влиянии на формы научного дискурса и (пусть не столь явно) на продукцию умственного труда, лишь незначительно изменили это положение дел, – отчасти потому, что прямолинейность самого Хрущева и его упорные попытки связать науку с жизнью казались ученым примитивными и сковывающими [669]. Что еще важнее, институты Академии наук сохранили жесткую иерархию: младшие научные сотрудники, старшие научные сотрудники, заведующие секциями и ученый совет, а над ними – директор, заместитель директора и «заместитель директора по научной работе». Так же обстояло дело в вузах, где над профессорами и доцентами стояли деканы, а также высшее начальство во главе с ректором.
Как и во всех трудовых коллективах СССР, в научных учреждениях были свои партийные организации и свои программы «общественной работы» [670]. От тех, кто надеялся на карьерный рост, ожидали правильной идеологической установки, хотя бы внешне. В институтах технических и естественных наук, где исследователи пользовались большей свободой, это требование воспринималось как устаревшее, существующее только на бумаге [671]. Проблемы – по крайней мере, для ученых-экспериментаторов – здесь, скорее, возникали, когда нужно было убедить начальство выписать им необходимое, но дорогостоящее оборудование [672]. Куда более жестким был идеологический контроль в гуманитарных и общественных науках, где тот, кто ему не подчинялся, мог до сорока лет, а то и дольше оставаться в должности младшего научного сотрудника (если вообще ее получал). То, что люди на академических постах часто были умны и образованны, не обязательно делало