Игорь Чубаров / Москва—Берлин
1 Ср.: “Произведение активно отражает в себе действия внешнего мира, но только в той степени, в какой способно их воссоздать, присвоить и развить до уровня коммуникативных стратегий. И в конечном счете обратить против мира” (С. 11).
Виктор Соснора. Стихотворения. Александр Скидан
Сост. С. Степанова. СПб.: Амфора, 2006. 870 с. Тираж 1000 экз.
К семидесятилетию легендарного поэта “Амфора” преподнесла ему — и всем нам — долгожданный подарок: полное собрание его стихотворений. Это замечательно, поздравляю русскую литературу (и поэзию)1 с днем рождения! В увесистый том в хронологическом порядке включены все поэтические книги Виктора Сосноры, от “Всадников” (1959—1966) до “Двери закрываются” (2001), причем вся цензурная правка, если верить аннотации, устранена автором. Перед нами “то самое, что Соснора некогда назвал „Мои никогда“, то есть „никогда не будет издано“”2. 22 (двадцать две!) книги, поражающие растяжкой, разносом поэтической речи, от
а Изюмским бугром
побурела трава,
был закат не багров,
а багрово-кровав,
желтый, глиняный грунт
от жары почернел.
(начало “Всадников”)
— до
Это третья сюита из Книги конца,
пятнистый пулоз, черный уж и
бичевидная змея,
певчий ястреб живущий на юге Африки, и он поет так:
кэк-кэк-кэк или же кик-кик-кик,
довольно хорошая песенка — для заик…
четвертой не будет…
(Постскриптум к “Двери закрываются”)
Между ними — как между двух берез, если воспользоваться одним из сосноровских образов — судьба человека и речетворца, больше, русской поэзии второй половины XX века и далее.
Должен сразу сказать: мне ближе поздний Соснора, Соснора “Верховного часа” (1979), “Мартовских ид” (1983) и явленного после пятнадцатилетнего перерыва, когда уже никто, кажется, этого не ожидал от ушедшего в затворничество и прозу мэтра, впечатляющего триптиха “Куда пошел и где окно?” (1999), “Флейты и прозаизмы” (2000), “Двери закрываются” (2001). Расхожая максима “поэт в России должен жить долго” неожиданно обретает в данном случае новый смысл. Это действительно уникальный случай, особенно учитывая футуристические, воинственные истоки, к которым восходит поэзия Сосноры, когда вершинные свои произведения поэт создает после сорока и, что еще невероятнее, после шестидесяти. Причем вершинные не только в рамках собственного творчества (тут, возможно, кто-то вспомнит Тютчева или Ахматову), но резко из этих рамок выламывающиеся и открывающие новую — эпохальную — страницу в истории всей отечественной традиции. Речь, таким образом, не о признании, всегда приходящем слишком поздно (“поздно”, увы, всего лишь услужливый эвфемизм), а о свершении, для которого поистине требуется время. Время становления.
И тут подарок “Амфоры”, как, впрочем, и любой подарок, может обернуться своей “данайской”, предательской изнанкой, довольно болезненно бьющей по некоторым ходячим предрассудкам и предпочтениям. Говорю не о филологах и историках литературы (им-то как раз перейти это поле длиной в чужую жизнь и развернуться там со своими карьерными, но отнюдь, разумеется, не карьеристскими, раскопками — милое дело), а о поклонниках, учениках, близких и далеких продолжателях, беззаветно преданных романтическому мифу, легенде гения. Ибо “Стихотворения” впервые дают нам исчерпывающе полное, лишенное цензурных лакун, а следовательно и героического флера запрещенности, представление о “раннем” Сосноре — встык, внахлест с “поздним”. И сравнение, неизбежно возникающее при таком чтении, скорректированном, безусловно, исторической дистанцией, способно вызвать если не шок, то серьезное замешательство.
Необходимо, видимо, объясниться. Однако сделать это не так-то просто в силу как раз таки исторической дистанции, с одной стороны, и неизбежного, преследующего любого поэта смешения сделанного им (ею) с окружающим его (ее) имя биографическим ореолом, с другой. У легенды по имени “Виктор Соснора” как минимум два источника, две составные части, как у хлопающих, то открывающихся, то закрывающихся дверей, в которых так легко повредить себе какой-нибудь сильно умственный орган.
Первая, как уже было сказано, это до сих пор разделяемый многими миф о “беззаконной комете” с печатью гения на челе (но тогда уж, наверное, на хвосте), различимой с пеленок, если не с процедуры УЗИ. Миф, удобный прежде всего самим поэтам, тщательно оберегающим свою суверенность, “вненаходимость”, независимость от любых, внеположных их дару, обстоятельств3. Так вот, “Стихотворения” разбивают этот романтический миф в пух и прах, потому что мы видим поэтапное, с резкими взлетами, провалами, скачками в сторону, вбок и поверх барьеров, становление поэта. Вторая часть — и здесь мы вступаем на зыбкую почву слухов и домыслов, не желающей зарастать “народной молвы” — личная, персональная мифология полуподпольного, непечатного автора, то ли добровольного, то ли вынужденного изгнанника из (литературной) жизни — и это после феерического, осененного именами Асеева, академика Лихачева и Лили Брик дебюта! Не забудем, этому дебюту будет вскорости рукоплескать Париж в лице влиятельнейших Эльзы Триоле и Луи Арагона, увидевших в Сосноре преемника Маяковского. (Как ни относись к двусмысленной роли Арагона во времена сталинского террора, все же он автор нескольких безусловных шедевров, ключевых для новейшей европейской литературы4 ; кроме того, в 1960—1970-е годы он открыл французской публике немало авангардистов молодого поколения, и они с благодарностью об этом помнили. Так что нюх на таланты у Арагона был.) И вдруг, после такого оглушительного успеха, соперничать с которым могли тогда разве что официально разрешенные Евтушенко и Вознесенский да — по другую сторону идеологического занавеса — неофициальный “тунеядец” Бродский, происходит нечто странное. Сам Соснора позднее напишет об этом так: “До 30 лет я выступал на сценах, поя, в роли воскресителя усопших. И слава моя затмила (осветила?) мир, советско-заграничный. Но вдруг как отрезало, я совершил хадж, ушел в глушь и пил. До смерти” (“Дом дней”).
Итак, слово произнесено — хадж. “До 30 лет” — значит до 1966 года. Я позволю себе сдвинуть, нет, не дату, а оптику читателя. Потому что к 1966 году им написано без малого 9 (девять) поэтических книг, по объему — 414 страниц — это практически половина “амфоровского” тома! Да, только одна из них, “Всадники”, вышла в том виде, в каком была задумана автором, и так будет до 1986 года. Да, его отпускают аптекарскими дозами. Да, есть от чего уйти в глушь и пить. Но — до смерти? До настоящей, клинической, о которой в “Хронике 67” повествуется с поразительным сарказмом и отстраненностью, которыми раньше в его стихах и не пахло?
Лежал маленький, беленький трупик,
как еврейская куколка,
с ногами моими: даже ноги одна чуть потоньше другой,
и с волосками на голеньком тельце.
И старик еще извинился:
— Извините, ну и ну, у покойников сверхъестественно быстро
отрастают волосы и ногти. Я — сейчас.
И большими медицинскими щипцами
он стал откусывать ногти у маленького меня.
Трупик лежал на пьедестальчике,
в изголовье меня проблескивала свечечка
и был микрофончик.
Старец работал и щебетал, человеческий воробей.
Он пояснял:
— Это бессмертье твое, стихотворец.
Вот твой пьедестал,
твой вечный огонь
и микрофон для общенья с культурным миром.
— Что я сделал? —
сказал я, еле-еле переводя дыханье.
— Смешной человек!
Что он сделал?
Как и все — жил и умер — вот все, что ты сделал.
(“Телефон”)
Знаю, многие любители поэзии, особенно старшего поколения, ценят прежде всего Соснору “до хаджа”, который ассоциируется с изысканно рифмованной, звонкой лирикой, иногда с мрачными цветаевско-блоковскими обертонами (как во “Всадниках”), но чаще радостно-бравурной, как веселящий газ, пущенный по блокадным трахеям наших мам и пап XX Съездом, развенчавшим Главного Пахана. На мой же сегодняшний, возможно, излишне пристрастный взгляд, большая часть написанного в те годы (об исключениях ниже), а по крупному счету — счету, задаваемому самим же “клиническим”, с приставкой “пост”, Соснорой — остается в целом в границах послеоттепельной, шестидесятнической парадигмы. Что я имею в виду? Здесь не место вдаваться в тонкости определения, отмечу только несколько черт, характерных для весьма и весьма разных поэтов той эпохи, в основном официальных (но не только). Там и тогда были свои достижения, которые незаслуженно сбрасывать с корабля постсоветской современности, хотя бы потому, что от них отталкивались и на них учились будущие классики этой современности, тот же Бродский, к примеру, да и многие, многие другие. Вот эти, выбранные почти наугад, черты: акцент на формальном мастерстве (профессионализме), даже некоторое им щегольство в допустимых нормах, связанное, видимо, с общей верой в технонауку, “прогресс”, без “спецов” немыслимый (ср. поэму Вознесенского “Мастера”, характерную также своим обращением к “народным истокам”); сдержанный оптимизм бок о бок с ядерным сдерживанием и едва скрываемым, подкожным синдромом, что — вот-вот; всерьез исповедуемый гуманистический идеал, идеал Добра, иногда удачно оттеняемый скепсисом, ерничеством, неизбывным лукавством; подавленный гнетом коллективизма и оттого какой-то отчаянный, развязный индивидуализм, граничащий с эстрадным ломаньем; атеизм, парадоксальным образом не исключающий некоей абстрактной “духовности”, носителем которой может выступать тот же “народ”, или “искусство”; пресловутая эзопова феня; наконец, то, что нынешние феминистки назвали бы мачизмом, а тогда это просто был портрет Хемингуэя, входящего во все клетки со всеми львами и имеющего засим все, что движется.