Сонеты были написаны в Лионе, городе, который в XVI веке боролся с Парижем за звание центра французской культуры. Луиза Лабе Рильке предпочитал старомодное написание Louize — «славилась в Лионе и за его пределами не только своей красотой, но и многочисленными талантами. Она была не менее искусна в военных играх, чем ее братья, и так отважно скакала верхом, что друзья с восторгом и восхищением называли ее Капитан Лоиз. Она прекрасно пела и играла на таком сложном инструменте, как лютня. И она была писательницей. В 1555 году Жан де Турне опубликовал сборник ее произведений, куда вошли „Нравоучительное послание“, пьеса, три элегии, двадцать четыре сонета и стихи, которые посвящали ей самые выдающиеся люди того времени. В ее библиотеке были книги не только на французском, но также и на испанском, итальянском и латыни»[614].
В шестнадцать лет она влюбилась в солдата и убежала из дома, чтобы сражаться рядом с ним в армии Дофина, во время осады Перпиньяна. Говорят, что именно эта любовь (хотя всем известно, что искать источники вдохновения поэтов весьма неблагодарное занятие) породила два десятка сонетов, благодаря которым ее помнят до сих пор. На сборнике, подаренном другой писательнице из Лиона, мадемуазель Клемане де Бурж, есть посвящение: «Прошлое, — написала Лабе, — радует нас и приносит нам пользу больше, чем настоящее, тогда как чувственные наслаждения утрачиваются тут же и не возвращаются никогда, а воспоминания о них становятся порой столь же досадными, сколь эти радости были усладительны. Более того, все прочие наслаждения таковы, что какое бы воспоминание о них ни сохранилось, оно не может вернуть нас в то состояние, в коем мы тогда пребывали и каким бы ярким ни было представление о них, запечатлевшееся в нашем сознании, все же мы хорошо понимаем, что это всего лишь тень прошлого, которая нас вводит в заблуждение и обманывает. Но когда нам случается изложить наши мысли письменно, то, хотя потом наш ум устремляется и двигается беспрерывно во след множеству событий, мы спустя долгое время, перечитывая наши писания, все же возвращаемся к тому моменту и к тому состоянию, в коем тогда находились»[615]. Итак, с точки зрения Луизы Лабе, читатель обладает способностью воссоздавать прошлое.
Но чье прошлое? Рильке был одним из тех поэтов, кто, читая, постоянно напоминает себе собственную биографию: грустное детство, властного отца, который насильно отдал его в военное училище, мать-снобку, которая мечтала о дочери и потому одевала его как девочку, то, что он не умел строить отношения с женщинами, разрываясь между соблазнами высшего света и жизнью отшельника. Он начал читать Лабе за три года до начала Первой мировой войны, совершенно запутавшись в собственной работе, в которой, кажется, предугадал ужасы и опустошение грядущего.
Мой горек взгляд, я в нем себя теряю,
И чудится мне, будто смертен я.[616]
В письме он написал: «Я даже не помышляю о работе — надеюсь лишь постепенно восстановить свое здоровье, читая, перечитывая, размышляя»[617]. Да, это была разносторонняя деятельность.
Переводя сонеты Лабе на немецкий, Рильке читал их одновременно несколькими способами. Он воссоздавал прошлое — как и предлагала Лабе, — но только не ее, о нем он ничего не знал, а свое собственное. В «тех же человеческих словах, тех же мыслях, в том же опыте и той же интуиции» ему удавалось прочесть то, о чем и не помышляла Лабе.
Он читал в поисках смысла, расшифровывая текст на языке, который не был для него родным, но которым тем не менее он владел достаточно свободно, чтобы писать на нем стихи. Смысл часто определяется самим используемым языком. Иногда что-то говорится определенным образом даже не по воле автора, а потому, что язык требует определенного порядка слов, определенной гармонии, так что некоторых конструкций приходится избегать как дисгармоничных, двусмысленных или вышедших из употребления. Так все языковые атрибуты побуждают автора предпочесть один набор слов другому.
Он читал в поисках значения. Перевод — акт высшего понимания. Рильке полагал, что, когда мы читаем, чтобы перевести, нам приходится пройти через «чистейшую процедуру» вопросов и ответов, с помощью которой постепенно приоткрывалось это самое неуловимое из понятий — литературное значение. Приоткрывалось, но никогда не обнажалось полностью, потому что в алхимической реторте этого вида чтения немедленно трансформировалось в другой, равноценный текст. И поэтическая мысль переходила от слов к словам, совершая метаморфозу от одного языка к другому.
Он читал длинную родословную книги, поскольку книги, которые мы читаем, — это в то же время книги, которые уже читали другие. И сейчас я говорю не о том неизъяснимом удовольствии, которое мы получаем, когда у нас в руках оказывается книга, некогда принадлежавшая другому читателю, — тогда он возникает, словно призрак, из шепота карандашных заметок на полях, из подписи на титульном листе, из засохшего листка, служившего ему закладкой, из поблекшего винного пятна. Я имею в виду, что каждой книжке предшествовала долгая череда других книг вы никогда не видели их обложек, вы никогда не слышали об их авторах, но они эхом отражаются в той, что вы сейчас держите в руках. Что же за книги с такой заботой хранились в великолепной библиотеке Лабе? Мы не знаем точно, но можем предположить. Например, она определенно была знакома с испанскими изданиями Гарсиласо де ла Вега, поэта, познакомившего Европу с итальянским сонетом, потому что его книги переводили в Лионе. А ее издатель Жан де Турне выпускал Эзопа и Гесиода на французском, Данте и Петрарку на итальянском и публиковал произведения некоторых других лионских поэтов[618] скорее всего, он дарил ей эти книги. И потому в сонетах Лабе Рильке читал то, что она прочла у Петрарки, у Гарсиласо и у своего великого современника Ронсара, которого Рильке обсуждал с букинистом зимним вечером в Париже.
А еще, как всякий читатель, Рильке находил в стихах Лабе собственный опыт. Помимо буквального и литературного значения, в тексте, который мы читаем, отражается и наша жизнь, тень того, кто мы такие. Солдат Луизы Лабе, который, возможно, вдохновил ее на чудесные строки, как и она сама для Рильке, был только литературным персонажем, когда четыре века спустя он читал у себя в комнате ее книгу. Он ничего не знал о ее страсти: ее бессонные ночи, бесплодные ожидания у дверей, то, как она притворялась счастливой, то, как у нее перехватывало дыхание от случайного упоминания имени солдата, ее шок, когда он проехал у нее под окном и когда она почти сразу поняла, что это не он, а только кто-то похожий на него, ничего этого не было в книге, которую Рильке держал на тумбочке возле кровати. Все, что он мог вложить в напечатанные слова, которые были записаны пером Лабе уже позже когда она уже состояла в счастливом браке с канатчиком средних лет Эннемоном Перреном, а ее солдат превратился в немного неловкое воспоминание, это его собственное одиночество. И этого, конечно же, было вполне достаточно, потому что нам, читателям, как и Нарциссу, нравится находить в тексте, на который мы смотрим, наше отражение. И еще до того как Рильке пришла в голову мысль завладеть ее стихами посредством перевода, он читал их так, словно первое лицо единственного числа относилось именно к нему.
Говоря о том, как Рильке перевел Лабе, Георг Штайнер упрекает его в том, что стихи получились слишком хорошие, соглашаясь с доктором Джонсоном. «Переводчик должен соответствовать автору, писал Джонсон, не следует превосходить его». А Штайнер добавлял: «Если такое происходит, оригинал слегка страдает. Читатель обворован, лишен справедливой картины»[619]. Ключевое слово тут «справедливой». Когда мы читаем Лабе сегодня на родном французском вне ее времени и пространства, текст неизбежно преломляется в глазах читателя. Этимология, социология, изучение мод и истории искусства все это обогащает наши представления о тексте, но, по сути, это не более чем археология. В XII сонете Луизы Лабе, который начинается словами «Luth, compagnon de ma calamite» («О лютня, в скорби верный спутник мой»), во втором катрене она так обращается к лютне:
Et tant le pleur piteux t’a molesté
Que, commençant quelque son délectable,
Tu le rendais tout soudain lamentable,
Feignant le ton que plein avais chanté.
Дословный перевод такой:
И эти жалкие стенания так оскорбили тебя,
Что, когда я начала (играть) приятный звук,
Ты сделала его жалким,
сыграв в миноре то, что я спела в мажоре.
Здесь Лабе использует тайный музыкальный язык, которым она, как искусная лютнистка, владела в совершенстве и который совершенно непонятен нам без исторического словаря музыкальных терминов. Plein ton в XII веке обозначал мажорную тональность, в противоположность ton feint — минорной тональности. Feint в буквальном переводе означает «притворный, ложный». То есть в стихах говорится, что лютня играет в минорном ключе то, что поэтесса пропела в «полном» (т. е. мажорном) ключе. Чтобы понять это, современный читатель должен обладать знаниями, которые во времена Лабе были общеизвестны, то есть обязан приложить определенные усилия только для того, чтобы оказаться с ней в одном времени. Пустая трата времени, если мы хотим попытаться занять место аудитории Лабе: мы просто не в состоянии стать теми читателями, для которых предназначались ее стихи. Но вот что прочел Рильке: