«Искусство не выше морали. Мораль важнее всего, — писал Комсток. И на страже общественной морали стоит закон. Искусство вступает в конфликт с законом лишь тогда, когда его цели грязны, непристойны или непотребны». В колонке редактора журнала «Нью-Йорк Уорлд» спрашивали: «А правда, уже решено, что в искусстве не может быть ничего здорового, если на нем нет одежды?»[651] Комстоковское определение аморального искусства, как всегда у цензоров, было как бы само собой разумеющимся. Комсток умер в 1915 году. Два года спустя американский эссеист Генри Менкен назвал крестовый поход Комстока «новым пуританством… не аскетичным, но воинствующим. Его цель не восхвалять святых, а низвергать грешников»[652].
С точки зрения Комстока, то, что он называл «аморальной литературой», развращает умы молодых, которым следовало бы посвящать все свое время изучению высоких материй. Это древний страх, и распространен он не только на Западе. В Китае XV века сборник сказок династии Мин под названием «Удивительные истории древности и современности» пользовался таким успехом, что его пришлось внести в китайский аналог католического Индекса, чтобы юные школяры не отвлекались от изучения Конфуция[653]. В западном мире эта идея проявлялась в более мягкой форме как общий страх пред художественной литературой — по меньшей мере со времен Платона, который изгнал поэтов из своей идеальной республики. Мать английского писателя Эдмунда Госсе требовала, чтобы в ее доме не было никаких романов, ни религиозных, ни светских, будучи еще очень маленькой девочкой, в начале XVII века, она развлекала себя и братьев чтением и сочинением разных историй, но однажды это обнаружила гувернантка-кальвинистка, которая сурово отчитала девочку, сказав, что эти развлечения глубоко порочны. «И с того времени, — писала миссис Госсе в своем дневнике, — я считала грехом сочинение любого сорта». Но «страсть к сочинительству росла с невероятной силой; все, что я слышала или читала, давало пищу моему душевному расстройству. Простой истины было мне недостаточно; мне хотелось украсить ее с помощью воображения; глупость, тщеславие и греховность запятнали мое сердце сильнее, чем я могу выразить. И даже теперь, сколько бы ни предостерегали меня, сколько бы за меня ни молились, все же в этот грех я впадаю проще всего. Он мешает моим молитвам, не позволяет мне стать лучше, и это унижает меня»[654]. Все это она написала в двадцать девять лет.
В таком же духе она воспитывала и своего сына. «Ни разу за годы моего детства я не слышал восхитительной фразы: когда-то, давным-давно… Мне рассказывали о миссионерах, но ни слова о пиратах; я был знаком с колибри, но никогда не слышал о феях, — вспоминал Госсе. Они хотели сделать меня правдивым; их цель была вырастить реалиста и скептика. Если бы они укутали меня в пелену сверхъестественных фантазий, возможно, я бы гораздо дольше не подвергал сомнению их традиционализм»[655]. Родители, которые подали в суд на среднюю школу графства Хокинс в 1980 году, точно не читали Госсе. Они утверждали, что программа начальной школы, в которую вошли «Золушка», «Златовласка» и «Волшебник страны Оз», наносит урон религиозному воспитанию их детей[656].
Авторитарные читатели, которые не давали учиться читать другим, фанатичные читатели, которые решали, что можно читать, а что не следует, стоические читатели, которые отказывались читать ради удовольствия и требовали пересказывать только те факты, которые они сами считали истинными, — все это попытки хоть как-то ограничить беспредельную власть читателя. Но цензоры действуют по- разному, и не всегда они призывают на помощь огонь или власть закона. Иногда они интерпретируют книги в своих целях, подгоняя их под собственные идеи.
В 1976 году, когда я учился в пятом классе старшей школы, в Аргентине произошел военный переворот, во главе которого стоял Хорхе Рафаэль Видела За этим последовала волна нарушения прав человека, какой никогда не видела страна Армия оправдывалась борьбой с террористами; как объяснял генерал Видела, «Террорист это не только человек с ружьем или с бомбой, это еще и тот, кто распространяет идеи, противоречащие сути западной и христианской цивилизации»[657].
Среди тысяч тех, кого бросали в тюрьмы и пытали, был отец Орландо Виргилио Йорио. Однажды следователь сказал отцу Йорио, что он неправильно читал Евангелие. «Вы интерпретировали учение Христа слишком буквально, — сказал тот человек. — Христос говорил о нищих, но при этом он имел в виду нищих духом, вы же поняли это неправильно и обратились к нищим. А в Аргентине нищие духом — это богатые, и в будущем вы должны помогать именно богатым, поскольку они больше других нуждаются в духовной помощи»[658].
Но не все, что находится во власти читателя, столь благотворно. То же действие, которое способно пробудить текст к жизни, раскрыть его, умножить его значения, отразить его в прошлом, настоящем и возможном будущем, может также уничтожить или попытаться уничтожить живую страницу. Каждый читатель ищет свои прочтения, и это не значит, что он лжет; но каждый читатель может и солгать, таким образом подчинив текст доктрине, дурацким законам, личной выгоде, правам рабовладельцев или власти тиранов.
Какие знакомые движения: достать очки из футляра, протереть их платком, краем одежды или концом галстука, водрузить на нос и поправить дужки, прежде чем взглянуть на ставшую четкой страницу перед вами. Потом приподнять или, наоборот, опустить на кончик носа, чтобы добиться нужной резкости, а через некоторое время снять и потереть лоб между бровями, крепко зажмурившись, чтобы отогнать манящий текст. И наконец, последнее: снять их, сложить и пристроить между страницами книги, чтобы отметить то место, где вы прекратили чтение, собираясь идти спать. В христианской иконографии святая Люсия чаще всего изображается с подносом, на котором лежат ее глаза; так и очки — это те же глаза, которые читатели с плохим зрением могут снимать и надевать по желанию. Это съемная функция тела, маска, через которую мы видим мир, ваше личное насекомое, вроде ручного богомола. Они скромно усаживаются, скрестив дужки, на стопке книг или терпеливо стоят на замусоренном столе, они стали эмблемой читателя, знаком его присутствия, символом его искусства[659].
Страшно даже вообразить, сколько столетий читатели, сощурившись, вглядывались в туманные контуры текста, и можно представить себе, какое облегчение они испытали после появления очков, когда внезапно получили возможность почти без усилий видеть печатную страницу. Шестая часть человечества страдает близорукостью; среди читателей доля близоруких гораздо выше и приближается к 24 процентам. Аристотель, Лютер, Сэмюэль Пипс, Шопенгауэр, Гёте, Шиллер, Ките, Теннисон, доктор Джонсон, Александр Поуп, Кеведо, Вордсворт, Данте Габриэль Россетти, Элизабет Барретт Браунинг, Киплинг, Эдвард Лир, Дороти Ли Сейере, Йейтс, Унамуно, Рабиндранат Тагор, Джеймс Джойс — у всех было плохое зрение. Состояние многих из них постоянно ухудшалось, и существенное количество знаменитых читателей, начиная с Гомера и Мильтона и заканчивая Джеймсом Тербером и Хорхе Луисом Борхесом, полностью ослепли к старости. Борхес, который начал терять зрение после тридцати и был назначен директором Национальной библиотеки Буэнос-Айреса в 1955 году, когда уже полностью ослеп, писал о горькой судьбе читателя, которому в один прекрасный день было даровано царство книг
Укором и слезой не опорочу
Тот высший смысл и тот сарказм глубокий,
С каким неподражаемые боги
Доверили мне книги вместе с ночью,
Отдав библиотеку во владение
Глазам, что в силах выхватить порою
Из всех книгохранилищ сновиденья
Лишь бред строки, уступленной зарею
Труду и пылу[660]
Борхес сравнивал судьбу этого читателя в расплывчатом мире, «полускраденным золою, похожею на сон и на забвенье», с судьбой царя Мидаса, обреченного умереть от голода и жажды в окружении еды и питья. В одном из фильмов телесериала «Сумеречная зона»[661] описан такой Мидас, ненасытный читатель, единственный из всего человечества, переживший ядерную катастрофу. Все книги мира в его распоряжении, но случайно он разбивает очки.
До изобретения очков примерно четверти всех читателей приходилось читать только тексты, написанные огромными буквами. На глаза средневековых читателей падала почти непереносимая нагрузка: летом комнаты, где они пытались читать, специально затемняли, чтобы спастись от жары; зимой там царил естественный полумрак, потому что окна, которые специально делали маленькими, чтобы они защищали от ледяного ветра, почти не пропускали света. Средневековые писцы постоянно жаловались на условия, в которых им приходилось работать, и часто записывали свои жалобы на полях книг. Вот, например, одна из них, оставленная в середине XIII века неким Флоренцио, о котором мы не знаем почти ничего, если не считать имени и этого скорбного описания: «Это тяжкий труд. Он гасит свет очей, сгибает спину, сдавливает ребра и внутренности, порождает боль в почках и тягость во всем теле»[662]. А читателям с плохим зрением приходилось еще хуже; Патрик Тревор-Ропер предполагал, что они, возможно, лучше чувствовали себя по ночам, «потому что темнота уравнивает всех»[663].