Ознакомительная версия.
Аввакум, у которого идеальная точка отсчета всегда в горней сфере, хотя он и отличает «поганых» от христиан, все-таки весь человечески един, а сам он в своем самоотречении не только один среди прочих, но и самый грешный, самый худший, последний – и потому самый сильный в борьбе с Антихристом. В Аввакуме, несомненно предвосхищающем великую классику XIX в., «слишком много человека», и отсюда всеобщность его взгляда. Мир во всей полноте будто проистекает из разверстого сознания и предстает (при всей лаконичности описаний) во всем разнообразии человеческого и природного богатства. Но при этом вольная и «многопространная» Сибирь вписывается в ряд такой ключевой для него топики, как «темница», «пропасть», «нора», «яма». Притом что в его кратких описаниях звучит и тема щедрости природы («райский» рефлекс), преобладает хтоническая линия (трансформированный «инфернальный» рефлекс). Как и все предыдущие и последующие «ямы» Аввакума, Сибирь – это место испытания, крайнего и последнего напряжения духа. И это ключевой «мотив», вошедший в русское цивилизационное сознание после схождения в «сибирский ад» и обнаруживающий себя от уровня народной старообрядческой поэзии до высокой классики XIX – начала XX в.
На этом остановлюсь, лишь пунктирно обозначив линию возможного изучения того, как развивается сибирская составляющая в последующем[269]. Напомним только несколько ключевых имен, связанных с Сибирью тематически или жизненной и творческой судьбой: Ломоносов, Пушкин, Радищев, Достоевский, Некрасов, Чернышевский, Лев Толстой, Короленко, Чехов. Приведем также некоторые характерные образцы видения Сибири в русской классике, прямо связанные с аввакумовской традицией.
Радищев: «страна ужасна, хладна»; Пушкин: «мрачные пропасти земли», «мрачное подземелье», «каторжные норы», «Глубина сибирских руд»; Достоевский: «мертвый дом»; Короленко: «Гиблое место»; Чехов: «Сахалин – целый ад», «вся страна просахалинена». Но, как и у Аввакума, здесь человек должен «хранить гордое терпенье» и, пройдя через «мертвый дом», «мертвые души» (Гоголь), «воскреснуть» (Достоевский). С этими заключительными словами «Записок из Мёртвого дома» связывается заглавие романа Толстого «Воскресение».
Следует отметить также и тот факт, что видение Сибири у тех, кто побывал там, в ссылке или на поселении, гораздо менее однолинейно, чем у тех, кто переживал их пребывание там, глядя на Сибирь из центральной России, и темы богатств природы, земной щедрости и сибирской воли нередки у них.
Вообще в русской культуре существует иная сибирская перспектива – от Ломоносова и Пушкина, в русле освоительного и преобразующе-строительного конструктивизма – до Некрасова, в духе народной социальной утопии (картина вольной, богатой крестьянской жизни за Байкалом в поэме «Дедушка», 1870), Г. Успенского, в некоторых мотивах Л. Толстого. Эта линия прямо связана с сибирской утопией, сопровождавшей народную колонизацию, осуществлявшуюся в форме бегства от властей. Наиболее полно сибирская утопия проявилась в поверьях и сказаниях раскольников-бегунов – секты анархического милленаристского толка, существовавшей на протяжении XIX – начала XX в. Вразрез с традиционной мироотреченческой православной традицией бегуны ориентируют эсхатологическую надежду в земной план, и в этом смысле их миф Беловодья (райский остров где-то в восточных морях или в «Китае» или «Индии») сопоставим с испанскими вариантами утопий XVI–XVII вв. Только происходит это уже в XX в. и бегуны обращаются за «консультациями» и поддержкой к Льву Толстому[270].
В рамках эпохальных и цивилизационных смыслов, сколь парадоксальным это ни показалось бы, развитие эсхатологизма бегунов в секуляризованном варианте обнаруживается в анархической и коммунистической идеологии. Роль топоса Сибири в коммунистическом эсхатологизме – это отдельная тема, но даже первое прикосновение к ней обнаруживает связь с яйцовым генерирующим эсхатологическим мифом: «сад в пустыне», «тундра-сад», «Новая жизнь», «новый город» и т. д. Одновременно складывался обширный пласт подцензурной лагерной литературы, где по-новому развивалась хтонически-инфернальная мифологема Сибири как места человеческого испытания, самостояния и воскресения. Именно там, в сибирских «пропастях» во всей силе выступал духовный тип русского человека.
Самоидентификация и культура
Культура, гуманитарная в широком смысле, прежде всего духовная, религиозная, художественная в ее различных видах, включающая в себя в спектре интеллектуальных дисциплин философию и самоидентификационную рефлексию, в развитых традициях образует изоморфное внутреннее смысловое единство.
В древних традициях она присутствует в отвердевших цивилизационных формулах-знаках, которые в свернутом виде содержат базовый код (например, инь-ян в китайской цивилизации, шестиконечная «звезда Давида» иудейской традиции, крест в христианских культурно-цивилизационных версиях и т. д.). Они служат и конкретным выражением, и опорой, и смысловым концентратом, и точкой отсчета для самоидентификационной рефлексии на разных этапах истории общества. Можно говорить о различных исторических уровнях самоидентификационной рефлексии и, соответственно, о различных уровнях смыслов-знаков. Национальная символика или символика наднациональных имперских образований воплощается в знаках меньшей степени абстрагированности. Например, различные знаки-символы в виде орлов, скажем, одноглавый немецкий или двуглавый русский орел, вплоть до эпохи секуляризации, до фригийского колпака, до звезды, серпа и молота…
Характерное различие можно наблюдать в формировании самоидентификационных знаков в Новое время на Севере и на Юге американского континента. Вообще обнаруживается, что чем ближе к современности, тем большую роль играют секулярные, нефилософского содержания знаки-символы, заимствованные из негуманитарных областей, либо иным, нетрадиционным содержанием наполняются старинные знаки (например, христианской традиции). Сопоставление Севера и Юга континента обнаруживает, что в Соединенных Штатах источником смыслов-символов является отнюдь не традиционная философско-художественная или религиозная культура, а иная часть культуры – юридического, государственно-институционального порядка. Главные источники знаков-смыслов в США – концепты Демократии, Права, Конституции, Собственности, Экономики, и, соответственно, ключевые опознавательные знаки – Статуя Свободы, Доллар с помещенным на купюре стилизованным начертанием Геркулесовых столпов, Капитолий и т. д.
Иными словами, хотя никто не станет отвергать значение североамериканской художественной культуры, главным образом литературы (начиная с поколения романтиков-трансценденталистов), очевидно все-таки, что художественная культура, писатели, во всяком случае их большинство, даже наиболее талантливые, стоят в тени статуи Свободы, Доллара, Капитолия и являются либо их певцами (как Уолт Уитмен), либо критиками, но никто из них не сомневается в том, что они североамериканцы. Самоидентификация североамериканцев вплоть до второй половины XX в., в сущности, это достаточно торный путь самоопределения нового «племени» европейцев, расставшегося с традиционной Европой и заново сотворившего себя во многом путем вытеснения или изменения европейской традиции, традиционности. Пуританская идеология, сакрализация собственности, индивидуальных достижений любым путем, особенно в отношениях с автохтонным населением, которое было вытеснено за пределы человечности, – всё это вело к редукции сознания, к восприятию мира в простоте новых знаков-символов, экономических или юридических, соответствовавших «чистоте» эксперимента в отношениях с коренным населением. Столь прямой и несложный, в сравнении с Латинской Америкой, путь самоидентификации во многом был связан именно с этнической «чисткой», и североамериканцу до поры до времени (практически до 1960-х годов, когда развернулась борьба негритянского населения за свои права) нетрудно было отвечать на коренной вопрос самоидентификации: кто мы? Но оказалось, что острые проблемы, связанные с осмыслением этнокультурного наполнения понятия «североамериканец», до поры до времени были просто загнаны в подвалы самосознания, «закатаны», как в триллерах, в «асфальт» новой, несомненно упрощенной культуры, редуцированной из-за вытеснения европейской традиции и коренного субстрата. Предвестием критики собственного опыта стало, несомненно, творчество Фолкнера.
Иная картина наблюдается в Латинской Америке. В отличие от Севера, где сформировалась имперская нация с квазигуманистической идеологией и с институциональным устройством, максимально обеспечившим основы экономического роста и возникновения массового общества, на Юге мы имеем дело с далеко не завершенным формированием культурно-цивилизационного сообщества. Существование его отвергнуть уже невозможно, однако оно не обладает общими для всего континента знаками-символами. Претендующие на таковые, смыслы-знаки накапливаются с течением истории, но остаются либо на национальном, либо на зональном уровнях, не выходя на уровень общеконтинентальный, не затвердевают во всеобщие знаки, характеризующие все латиноамериканское сообщество. Фигуры Колумба или Боливара, или даже такой универсального характера образ Девы Гваделупской, обладающий особым значением именно благодаря связи своего происхождения с автохтонной индейской традицией, – все они входят в самоидентификационный «алфавит», но никак не замыкают его. Несформированность культурно-цивилизационного сообщества выражается в отсутствии общих кодовых знаков. Это касается и зонально-региональной символики, связанной с тем или иным автохтонным субстратом (Солнце, Пачамама и т. д.).
Ознакомительная версия.