Шёнберг в своем выражении «экзистенциальной» ситуации раннеэкспрессионистического человека как ситуации диалога человека и действительности в ритме отчаяния и надежды должен был соединить обе данные ему как художнику, как композитору традиции. Если ситуация ожидания предстает у него в эротических тонах, то это несомненно в духе исторического часа. Эротическое как символическая форма — как знак выражения более универсальных связей и отношений — проблема мужчина-женщина, сильно редуцированная в символике оперы, как и в тексте все это в соответствии с австрийским духом, что уже и было видно из сопоставления текста оперы с драмами Кокошки: это эротическое начало, которое в австрийской литературе, в австрийской культуре созрело как раз настолько, чтобы, оторвавшись от всяких своих корней, быть положенным в основу всего человеческого (как у Фрейда) и стать призмой для преломления всего иного, то есть, например, для выявления самой экзистенциальной ситуации человека и для выявления исторического потока в его устремленности к гибели[36]. Но вот уже сам этот исторический поток заключен был в иной традиции и созревал в иных условиях, и он был дан Шёнбергу в первую очередь как музыканту, — через конечный философский смысл музыки.
* * *
Музыка оперы Шёнберга «Ожидание» насыщена сложным философским содержанием. Слова эти нельзя понимать как стереотип, применяемый во всех случаях, когда язык музыки необычен и затруднен. Их следует понять вполне буквально. Музыка оперы — словно остров в океане исторического и философского смысла. Как редко в каком другом музыкальном произведении, эта музыка настоятельно указывает на свой собственный конечный смысл, являющийся трансценденцией всего музыкального потока оперы. По отношению к потоку музыки, вобранной композитором, текст тоже претерпевает модификацию, приобретая новое качество и служа инструментом музыки. Музыка Шёнберга гасит непосредственность слова, взятого во всей его случайности, чт обы возродить его не случайный, а символически-необходимый смысл в конвульсивном потоке музыки. Поэтому в опере Шёнберга есть по меньшей мере три этажа, по которым непосредственная жизненная основа оперы переводится в план философского обобщения действительности.
Вершина такого обобщения и потолок музыкального смысла оперы — это исторический процесс, понятый как слепое устремление вперед, само по себе движущееся как ритм отчаяния и надежды «и бесцельное». Музыкальный поток оперы строится как поток, аналогичный некоему ритму и движению истории.
Анализ на предыдущих страницах пока обходил существеннейшее в опере Шёнберга — его музыку, отчасти останавливаясь на трансформируемом музыкой тексте оперы, отчасти затрагивая верхний слой произведения — его конечный смысл. Однако анализ нигде не избегал самой музыки, но повсюду опирался на нее.
Феноменология и ее роль в современной философии: (О Гуссерле)
Проблематику феноменологического движения следует рассматривать и в широком историческом контексте, и как историко-культурный феномен со своими причинами, со своей внутренней логикой. Историки философии иной раз забывают, что Гуссерль был философом, корни учения которого восходят к определенной традиции философии. Я не хочу сказать, что об этом вообще не говорится в литературе, — но сказано все же недостаточно ясно. Эту непроясненность корней гуссерлианской философии не так уж трудно объяснить Гуссерль был весьма поздним наследником своей традиции, очень своеобразным ее продолжателем, сама же традиция не слишком известна, а для большинства философов как таковая и не слишком «актуальна». Конечно же, традиция — не каменные неподвижные усгои, дожидающиеся землетрясения; традиция сама меняется, спорит с собою и т. д., но тем более очевидна конечная принадлежность Гуссерля к австрийской философской традиции. Учителем Гуссерля был Франц Бренгано, философ суровой строгости мысли и по своему типу на редкость способный именно учить, то есть прививать известную систему мысли, известный способ мыслить, порой, вполне возможно, и узковатый. Соединение в раннем Гуссерле интереса к философии и к основаниям математики, стремление к логической строгости и логической поверке своей мысли — наследие австрийской философской традиции — вылилось затем у Гуссерля в представление о феноменологической философии как строгой, то есть логически строгой науке. Разумеется, и такое соединение, и такое развитие в сторону философии как логически строгой науки вполне отвечало известной потребности конца XIX века. Этой же традицией можно объяснить и то, что он не остановился на философско-логико-математическом соединении или тождестве и не «свернул» к логике и математике, а должен был удержать традиционный круг всех первых и последних философских вопросов, не решать которые, как философ, он не мог.
Что же это за традиция? Австрия, находясь в самом центре Европы, притом в теснейшем контакте с Германией, тем не менее, упорно сохраняла свое культурное своеобразие — до такой степени, что в это иногда трудно поверить. Невозможно сводить проблему ни к господствовавшему в Австрии католицизму (в Италии он ведь дал другие плоды и в философии, и в науке), ни к какой-то «отсталости» Австрии. Это просто другая культура. Духовная история Австрии в XVIII–XIX веках отличается и совсем иной устроснностью но сравнению с Германией: в Германии вечный спор нового со старым (просветительства с барокко, философской диалектики с просветительством и т. д.), а в Австрии новое в течение долгого времени наслаивается на старое, прежнее не отменяется через новое, новое встраивается в старое. Редкостный просветительский оптимизм сохраняется невероятно долго, а в середине XIX века оказывается чрезвычайно актуальной еще и совокупность многообразных идей Лейбница. Так и в философии. Бернард Больцано воплотил в себе в первую половину XIX века с должной, подлинной глубиной сумму австрийской философской традиции в ее неразрывном единстве всего от математики, философии математики и до теологии и социальной утопии. Воздействие идей Больцано было по обстоятельствам времени скорее скрытым и подспудным, часто косвенным, однако длительным и глубоким. В «Логических исследованиях» Гуссерль как бы заново открывает Больцано, обнаруживая поразительное созвучие его своему антипсихологизму: не отрывавшийся от традиции, Больцано так же смело заходил вперед, обгоняя свое время.
Однако он и отставал, и забегал вперед так, как эго было предопределено его традицией. Он был лишь глубже других. Основные постоянные австрийской философской традиции в то время определим сначала отрицательно — это антипсихологизм и аисторизм. Это неприятие и немецкой классической диалектики, и ее идей историзма, и ее представления о человеке и его психологии, о человеке как психологизированной личности с резким акцентированием Я, личностного начата и субъективности. Вместо этого логико-структурные подходы, которым неведома история как органический процесс, как становление. Полемика Больцано с Гегелем обнаруживает бездну непонимания, неприятия до самой глубины мира мысли, в каком жил Гегель, предпосылок его мышления, самых жизненных, общекультурных для Гегеля его оснований. Не полемика столкновение по-разному устроенных миров, между которыми невозможен диаюг и почти немыслима даже разумная вражда.
Итак, логическая структурность отличает этот австрийский философский мир, доведенный Бернардом Больцано до его глубин. Одна из пост оянных австрийской философии — ее «реализм», то есть, здесь, направленность на «вещь» (Ding), которая представляется как нечто наиболее очевидное и осязаемое, как опора для мысли. Реальная вещь убеждает, а потому кантовскую «вещь в себе», которая находится по ту сторону осязаемых вещей, никак нельзя было принять, в то время как приемлема была гербартианская модификация кантовского понимания «вещи в себе» — «реал» соединяет реальность и логику. В середине XIX века философия Гербарта стала официальной: в университетах были обязаны преподавать ее (этой регламентацией Австрия напоминает русскую традицию). Гербартианская философия обязана была вытеснить из умов Больцано и любое вольнодумство, однако принята она была потому, что так или иначе считается с «вещью». Ученики Больцано формально переквалифицировались в «гербартианцев». Австрийский философский «реализм» в этом смысле опоры на вещь как на очевидное имел продолжение в странах — наследницах Австро-Венгрии.
Логико-структурный подход, ориентированный на вещь, лежит и в основе философии Гуссерля. Не что иное, как вещь сводят здесь к «самой» вещи. Только Гуссерлю уже не было дано пребывать в известной интеллектуальной изоляции, подобно Больцано, Он не мог замкнуться в традиции он ускользнул от нее. Надо было заново продумать, переосмыслить и перевести в систему логической структурности все накопившееся в европейской мысли. Известная логическая структурность как форма мысли тут все же была задана, и точно так же был задан, аисторизм, — так что самому Гуссерлю потребовалось несколько десятилетий, чтобы перейти к осмыслению и обсуждению проблем истории, тем более истории культуры (в какой мере все это есть у позднего Гуссерля). Аисторизм был задан вместе с принципом логической структурности, и вместе с этим был задан и антипсихологизм, которому в условиях конца XIX века выпало на долю сразиться с тем «психологизмом», который, начав когда-то с жизни и с человеческого быта, разъял наконец изнутри всю философию, чуждую логической структурности. История как данность и как проблема элиминировалась совершенно автоматически. А борьба с психологизмом была задачей вообще всей философии конца века, так что опыт австрийской традиции, пусть даже воспринятой косвенно, оказался тут весьма уместным. Восторжествовала чистая логика.