Ознакомительная версия.
Мудрость Семена была не от чтения, а от опыта, накопленного в народной речи. Мне порой казалось, что у него нет собственных мыслей, а только готовые штампы на все случаи жизни. Теперь я понимаю, что мы тоже говорим штампами, но цитируем неточно и небрежно, наши знаки, может быть, индивидуализированы, но бледны по речи. Народ купается в стихии речи, отмывая в ней мысли. Мы же речью только полощем горло.
Походная дружба с Семеном была непорочной кульминацией первой любви Бабеля и Багрицкого. Во время Великой Отечественной войны еврейская революция против еврейства достигла наконец полного слияния истинного интернационализма с коренной русскостью, знания с языком, разума с телом. Самойлов и Семен сражались плечом к плечу «от имени России», спасительницы мира. Поэт Самойлов был истинным наследником Семена.
Семен... принадлежал к русской народной культуре, которая в наше время почти стерлась с исчезновением ее носителей — крестьян. Эта культура пережила многие века и стала органической частью национальной культуры, в ней исчезнув и растворившись — в гениях XIX века, прежде всего — в Пушкине.
«Воспарение» Самойлова было платоническим, братским и в первую очередь словесным. Страсть Маргариты Алигер была прямым — и осознанно женским — откликом на «Первую любовь», «Первого гуся» и «Первый гонорар» Бабеля. Ее поэма «Твоя победа» (1945—1946) повествует о всепобеждающей любви еврейской девушки, которая родилась «на южном берегу России» и «вырвалась из плена теплых комнат и любимых книг», и «диковатого,
бесстрашного и упрямого» юноши из казацкой станицы, который «крал арбузы» и «обижал девчонок». Оба принадлежали к поколению, рожденному революцией, выросшему под звуки «Интернационала» и закаленному первой пятилеткой, — поколению, которое «никогда состариться не может» и «ввек... не научится копить». У них были общие надежды, общие друзья и общая вера; они поженились в Туркменистане, где она была комсомольским работником, переехали в Москву и получили там новую квартиру — «две комнаты, балкон и коридор». Они любили друг друга, но у них были разные «характеры» и разные «души», и их последний и решительный революционный бой велся за взаимное открытие и признание. Вернее, это она билась за то, чтобы научиться «достойно, гордо жить» с человеком—стихией: «такой огромный, страшный и хороший, / коварный, верный, путаный, любой».
Какою музой будешь ты воспета,
отчаянна, страшна и хороша,
исполненная сумрака и света,
душа ребенка, странника, поэта,
таинственная русская душа?
Кто может столько на земле увидеть,
так полюбить и так возненавидеть,
так резко остывать и пламенеть?
Кто может так безжалостно обидеть
и так самозабвенно пожалеть?
Когда ты трудно открываешь в муже
все новые и новые черты,
когда ты видишь: он гораздо хуже,
гораздо лучше, чем гадала ты,
а все, о чем ты думала, гадала,
все, что мечтала ты увидеть в нем,
так небогато, так легко и мало
в сравненье с этим мраком и огнем.
Он вдвойне чужд, желанен и таинственен, потому что он — и мужчина, и русский, подобно тому, как алтайский пахарь Самойлова был и «человеком из народа», и русским. Героиня поэмы (наверное, тоже Маргарита) понимает: у нее нет «пути иного и судьбы иной», но только во время Великой Отечественной войны, когда он уходит на фронт, а она остается, чтобы разделить (как поэт и политический «агитатор») «диковинную веру» «русских людей», она дает мужу самое главное обещание:
Я так хотела сына, но, поверь, на свете все по-твоему теперь. Тебе хотелось дочку? Так и будет. Пускай она родится и растет, забавная, с повадками твоими. Ты можешь хоть сегодня, наперед придумать ей, какое хочешь, имя.
Но поздно: он не вернется с фронта, и детей у них не будет. Миг величайшей интимности и подлинного воспарения (в сравнении с неловкими подростковыми попытками Бабеля и Багрицкого) знаменует собой начало конца русско-еврейской Первой Любви. Причиной тому — «кровь».
Бежавшая из оккупированной Одессы, скитающаяся где-то в татарской глуши, мать Маргариты теряет свои обычные «покой и благородство» и приобретает «дикое, обугленное сходство с теми, у кого отчизны нет». Что это? Разве Советский Союз — не отчизна?
Разжигая печь и руки грея, наново устраиваясь жить, мать моя сказала: «Мы — евреи. Как ты смела это позабыть?»
Маргарита смела. Ведь у нее есть Родина, которую она любит тем сильнее, что «родины себе не выбирают».
Да, я смела, понимаешь, смела! Было так безоблачно вокруг. Я об этом вспомнить не успела. С детства было как-то недосуг.
Разве Родина (национальность) — это не «золотые пушкинские сказки», «Гоголя пленительная речь», «ленинской руки раздольный жест» и «любовь русского шального мужика»? Оказывается, не вполне.
Поколенье взросших на свободе,
в молодом отечестве своем,
-мы забыли о своем народе,
но фашисты помнили о нем.
Грянул бой. Прямее и суровей
поглядели мы на белый свет.
Я не знаю, есть ли голос крови,
знаю только: есть у крови цвет.
Этим цветом землю обагрила
сволочь, заклейменная в веках,
и людская кровь заговорила
в смертный час на разных языках.
Вот теперь я слышу голос крови,
тяжкий стон народа моего.
Все сильней, все жестче, все грозовей
истовый подземный зов его.
Нацисты классифицировали людей, особенно евреев, по голосу их крови. И большинство людей, особенно евреи, ответили тем, что услышали подземный зов. И нигде ответ этот не казался более естественным, чем в Советском Союзе, где все граждане, в том числе евреи, классифицировались по крови, и каждый должен был всерьез — как учила Коммунистическая партия — прислушиваться к ее зову.
С первого дня своего существования Советское государство предписывало этничность как средство против памяти об угнетении. В отсутствие нового угнетения этничности предстояло — со временем — скончаться от переизбытка кислорода (примерно так же, как государству предстояло отмереть вследствие постоянного укрепления). Но пока этого не произошло, государству необходимо было знать национальность граждан, потому что оно должно было разграничивать национальные территории, преподавать национальные языки, издавать национальные газеты и продвигать национальные кадры на различные ответственные должности. Государство снова и снова спрашивало у граждан, кто они по национальности, а граждане снова и снова отвечали — поначалу согласно самоощущению или личному интересу, а потом под диктовку голоса крови (нравилось им это или нет).
После введения в 1932-м паспортной системы национальность стала постоянным знаком отличия и одним из основных показателей социальной и политической траектории советского гражданина. Когда 20-летний Лев Копелев получал свой первый паспорт, он, как многие другие дети Годл, записался евреем. Русский и украинец по культуре и убеждению, он «никогда не слышал голоса крови», но понимал «язык памяти» и полагал, что отречься от родителей, всегда считавших себя евреями, «значило бы осквернить могилы». Выбор этот облегчался тем, что у него не было последствий. Узбек в Узбекистане или белорус в Белоруссии мог извлечь некоторую выгоду из своей национальности; «еврей» и «русский» были в 1932 году практически взаимозаменяемыми (и в РСФСР, и за ее пределами).
Однако в таком положении Копелев пребывал недолго. В рамках общей этнизации Советского Союза, национальные единицы пустили мощные корни (в историю, литературу, родную почву), а личная национальность стала исключительно вопросом крови. В частности, в деле истребления врагов биологическая национальность оказалась гораздо полезней, чем изменчивая политическая или классовая принадлежность. 2 апреля 1938 года — в период генеральной чистки этнических диаспор — специальная инструкция НКВД учредила новую, чисто генетическую процедуру определения национальности.
Если родители немцы, поляки и т.д., вне зависимости от их места рождения, давности проживания в СССР или перемены подданства и друг., нельзя записывать регистрирующегося русским, белорусом и т.д. В случаях несоответствия указанной национальности родному языку или фамилии, как, например: фамилия регистрируемого Папандопуло, Мюллер, а называет себя русским, белорусом и т.д., и если во время записи не удастся установить действительную национальность регистрирующихся, графа о национальности не заполняется до предоставления заявителями документальных доказательств.
Немцы, поляки и греки стали жертвами «массовых операций»; евреи и русские — нет, однако процедура была одна для всех. Когда пришли нацисты, большинству советских людей не составило труда понять язык, на котором они говорили.
Ознакомительная версия.