Бывает распущенность чувств, при которой человек всякому движению чувства в себе поклоняется словно божеству; умноженное отлежавшимися запасами культурного знания, оно и не принадлежит себе, в скорее усредненной, «общеевропейской» сфере красивости. У многих австрийских писателей самых последних десятилетий можно наблюдать возвращение к реалистической правде подлинной жизни. Тут восстанавливается принцип литературного здоровья — рассказывает ли писатель о здоровой или больной, нормальной или искаженной жизни людей. Картина болезни и болезненности, сцена умирания — все ведь это может быть самой здоровой реакцией на ханжеский культ красивости, теперь уже отживший и отошедший в прошлое. Вот настроения смертельного отчаяния, которые владеют героями Томаса Бернхарда. Не только того рассказа, который мы читаем здесь в мастерском переводе Р.Я. Райт-Ковалевой («Мидленд в Стильфсе»). «Нам ничего другого не остается — только загонять себя тут до смерти… Наше естественное состояние в Стильфсе — полное изнеможение. А существовать так, в постоянном немыслимом напряжении, значит изматываться до полусмерти… Мы мучаемся, кормимся и боимся, больше ничего. А на всем свете нет ничего бессмысленнее, чем так мучиться, кормиться и бояться, нет ничего противнее этого, но мы не кончаем с собой, только говорим
об этом, мысли о самоубийстве нас одолевают, но мы самоубийством не кончаем». Клубок отчаяния — но это не последнее слово автора. Его дело — в этом рассказе, как и везде, довести до конца ту мысль, в которой его герой выговаривает свое отчаяние.
В «Мидлеггде в Стильфсе» даже сталкиваются две разновидности отчаяния — одно, скорее животное, идущее от ощущения; оно никак не может добраться до своих начал. А другое — методическое, во всем выискивающее связь, умственное, раскрывающее «сущность всеобщего безумия и отдельные частные его проявления» — «все для него сводится к фальши и лжи, косности, бессмысленности, подлости». Невыносимость условий человеческого существования, где ни копни — вот тема Бернхарда, тема личная и человечная: «скоро всему свету конец». Этот писатель неутомимо доискивается до корней такого умонастроения и показывает бесчисленные отражения его в современной психике. В том числе и в чутких душах людей, не терпящих лжи и предпочитающих эгоцентрическую изоляцию лживости мнимо-гладкого, ненастоящего, неподлинного. Изоляция же ведет к глубокому патологическому перерождению личности, выражающей тогда ту самую глубокую извращенность мира, от которой она стремилась отвернуться.
Может быть, и не правы были те средневековые богословы, которые думали, что рая удостоятся лишь совсем немногие, считанные единицы. Да и не только в Средневековье так думали; может быть, кто-нибудь помнит еще с детства, из «Тома Сойера», какое странное впечатление произвела на общину проповедь пастора, утверждавшего, что спасется-то всего человек пять-шесть; чего уж тогда и стараться!.. Но если богословы и не правы, то, несомненно, прав будет тот, кто скажет, что из всей новеллистической продукции спасется — переживет свою эпоху — лишь немногое. И тогда просто удивительно, что в нашем сборнике есть пять-шесть произведений, которые — смею предсказать (правда, без риска для себя лично) — будут еще читать и после нас. Вот они и спасутся от гибели.
«Приключение как у Достоевского» Герберта Айзенрайха — одно из таких, безусловно, удачных произведений. Оговорюсь только: нет тут ничего «как у Достоевского». Хотя отблеск от великого писателя узким лучом проникает сюда, в этот, безусловно, камерный мир: наверное, тонкость и алогичность психологической коллизии в рассказе самому автору напомнила о Достоевском. Так и Додерер, когда писал свой роман «Бесы», самую грандиозную свою вещь, все время имел перед собой образ Достоевского, а получилось прямо противоположное на месте беспредельной заостренности конфликта бескрайней гармонией бытия разлившаяся бесконфликтная жизнь, и главное — нет бесов. То есть мелкие бесы и есть, но только писатель ничего слишком пакостного произвести их не допускает. Это совсем другой мир, иное, чужое мировосприятие! Я даже думаю, что и рассказ Айзенрайха Достоевский осветил очень свежим, живительным лучом, но это, должно быть, виднее автору, а не нам со стороны. Мы же видим прежде всего яркий психологический конфликт в камерных масштабах и редкое писательское мастерство. Не просто рассказывается туг, а создается настоящий рассказ (не рассказ — отчет о не состоявшемся рассказе). Тяга по-настоящему неизбывна: как
Достоевский в рассказе Айзенрайха, так Чехов, даже, пожалуй, явственнее, присутствует в совсем коротком рассказе Барбары Фришмут, в самом стиле, не только в мечтах девушки, которая знает, что скоро умрет, и которой хочется еще успеть почитать перед смертью Чехова. Я тут чувствую влияние Чехова и его же почувствовала переводчица (Е.В. Приказчикова); может быть, в лаконичности, экономности тона, слитого с лирической, простой интонацией. В некоторых местах я тут ощущаю зазор между намерениями и результатом; есть места, где ощутимо не преодоленное — «импрессионистичность» стороннего наблюдения, пересказ, стало быть, неслитость интонации с «делом», с происходящим.
Наконец, новелла, которую я считаю лучшей во всей книге и для которой не пожалел бы слова «классическая» (если бы надо было раздавать этикетки). Это «Новый Кратки-Башик» Хаймито фон Додерера, умершего а 1966 году. Все свое главное написавший после войны, он все же еще наш современник. Это большой писатель и в то же время удивительный в современной культуре феномен. Я чувствую и понимаю Бернхарда, когда он к жизни подходит с той стороны, где она превратилась в страшный кошмар отчаяния, но люблю Додерера за его глубоко позитивный взгляд на жизнь. Хотя и поражаюсь до глубины души его вере в то, что погруженность человека, душевная и физическая, в жизнь окружающего мира, его открытость этому миру всеми чувствами, всеми фибрами души может спасти человека от бед, провести мимо всех опасностей. Словно две войны не научили его тому, что беды косят людей, несмотря на все их жизнелюбие! Тут остается только поражаться… Но надо еще знать, что в двух крупнейших австрийских писателях XX века Додерере и Бернхарде (неважно, что второй почти на 40 лет младше первого и лучших своих произведений, может быть, еще и не написал) — дожила до наших дней старая мощная традиция австрийской культуры, коренящаяся в барокко и еще раньше. Но только дожила она в расколовшемся виде; так что отчаяние одного это как бы оборотная сторона абсолютной позитивности другого. Этой старинной традиции было свойственно смотреть на вещи земные, на все временное как на тлен и это временное снимать вечностью, идеальным; но, с другой стороны, вечное не отодвигалось в заоблачную даль и не жило над облаками, как шиллеровский бог, а оно тоже присутствовало как-тο в земных вещах, подспудно, как идеал, лишь чуть присыпанный с поверхности наслоениями времени, да искореженный стараниями людей.
К тому же ведь жизнелюбие и вытекало из бренности всего существующего; несомненно (не знаю, все ли так думают), что самая лучшая радость — это та, которая замешана на печали, и лучше всего веселится тот, кто знает о своей скорой гибели, и даже искусство и природу лучше всего чувствует человек перед смертью (см. Достоевского), — и Барбара Фришмут а своем рассказе очень тонко почувствовала это. Выбранный для сборника небольшой рассказ Додерера — писателя, нуждавшегося в больших пространствах эпоса, — заключает в себе глубину мировосприятия (коль скоро жизнелюбие не пустое и беспроблемное), которое тут угадывается в тоне целого: рассказ как цельность из соуравновешенных неразрешенностей. Даже и на таком узком пространстве не камерность, но сжатая, ощутимая широта. С этим рассказом связана и одна из наибольших переводческих, творческих удач в книге: перевод, выполненный С.А. Ошеровым, не изнанка ковра, он передает тон оригинала безошибочно точно — адекватно тому, насколько то в человеческих силах.
Печатается по изданию: Литературное обозрение. М., 1983. № 2. С. 66–69.
Рецензия на состав избранных произведений Германа Броха
Нет никакого сомнения в том, что всякому рецензенту, перед которым лежит план предполагаемого издания «избранного» Германа Броха на русском языке, первым делом захочется приветствовать такое начинание. Такие слова в этом случае перестают быть формальной фразой, выражающей «просто» почтительное и «теплое» отношение рецензента к изданию, а значит много больше и должны пониматься буквально и со всем вложенным в них пафосом.
Действительно: у Германа Броха на русской почве — несчастная, фатальная судьба. Ведь он по сути дела никогда не издавался по-русски, если не считать 2–3 переведенных в разное время рассказов, да сборника рассказов, выходящего в этом году в Ленинграде. Эта «непереведенность» Броха на русский язык и недоступность, даже неизвестность его широкому читателю у нас, совершенно непростительное, ничем не оправданное упущение.